— Не-а, зато я успел осмотреться вокруг и заметить в какого умника ты превратился, — многозначительно играю бровями и обвожу руками стопки словарей внушительных размеров, громоздящиеся на всех ровных поверхностях его комнаты.

— Можешь смеяться сколько угодно, — он стягивает водолазку и исчезает в недрах шкафа. — Надо освободить тебе полку, — косится на мою сумку и добавляет, давясь смешком: — Или парочку.

Когда он, довольный, выглядывает из-за дверцы без майки, я удивленно присвистываю. Вот это у него тату! Что-то на английском, наверняка заумное. Или, напротив, подростково-ванильное.

— Девчонки, наверное, с ума сходят? — трогаю себя под ключицей, там, где у него татушка.

Пожимает плечами, не говоря ни да, ни нет. А мне тут же вспоминаются мальчики с его страницы в ВК. Тупой подъёб уже буквально срывается с языка, но, к счастью, вовремя заткнуться ума мне всё-таки хватает.

Подхожу ближе и мне наконец удаётся разобрать причудливую вязь. То, что я принял за английский, вблизи оказывается латынью. Я знаю эту фразу! Так мы заканчивали свои незатейливые детские послания, когда писали друг другу письма, подражая древним римлянам: Vale et me ama [Прощай и люби меня (лат). — Прим. ред.].

Серьёзно, Сень?

Какого хрена?


2.3. Арсений

Мокрые носки, мои и его. Рядом чёрные конверсы и белые кроссы выводят падающими каплями какую-то особую ностальгическую симфонию. Лужа под ними всё растёт и растёт, но я с удивительным спокойствием на это забиваю.

Сидя в моей комнате, мы жуем пиццу. В ней слишком много сыра, и при каждом укусе он тянется бесконечными липкими ниточками. Приходится ловить их, смешно разевая рот, иначе они грозят повиснуть на губах на манер козлиной бородки китайских мандаринов.

Мы готовили пиццу вместе, сотрясая кухню трэками незнакомой мне панк-группы. Это не было каким-то особым кулинарным действом, но это было по-семейному хорошо.

В мягком электрическом свете Кир кажется сотканным из тёплых лучей. Как же я боготворил его в детстве. О да, со всей искренностью и пылкостью, на которую способен только ребёнок, я боготворил его. Он был для меня идеалом. Примером. Старшим братом. А сейчас? Хм…

А сейчас он сидит на письменном столе, прислонившись головой к стене, вытянув ноги на подлокотнике моего кресла, и каждый раз, когда его босая ступня, покачиваясь в такт музыке, касается моей руки — кисти, запястья, локтя — я осознаю: вот он — настоящий, не иллюзорный, из плоти и крови. Тот самый человек, которого всегда было легко любить. Здесь. Рядом. Со мной.

— Так ты, значит, помнишь всё? И карьер, и гору… — он елозит своей шевелюрой по стене, так и норовя сбить полароидные снимки, прикреплённые к обоям кусочками декоративного скотча. На крайнем, прошлогоднем, близнецы Кайзер в белых хлопковых рубашках, ещё более подчеркивающих их природную рыжину, щурятся от яркого июньского солнца.

— Конечно, помню.

— Ты ж совсем мелкий был.

— И письма твои помню.

Наизусть, добавляю про себя. Но этого я тебе не скажу.

— С комиксами, — говорю вслух.

— Vale et me ama… — он буравит взглядом мой торс чуть левее солнечного сплетения.

— …Прощай и люби меня.

Автоматически трогаю себя под ключицей. Тогда это казалось мне безумно умным и взрослым. Вычитал где-то, что так подписывал свои письма Цицерон. Забавно вспоминать.

— Мы были детьми.

Да, тогда все было иначе. По-детски. Но когда я накалывал эту татуировку на свой восемнадцатый день рождения, о ком я думал? О Цицероне?

Мы молчим, «Квины» поют. Я жду вопроса, который он так и не задаёт. Может, и к лучшему. Can anybody find те somebody to love? Кто-нибудь может найти мне предмет для любви? Символично и бессмысленно одновременно.

Снова вспоминаю.

Сначала я тосковал. Забирался с книгами и его письмами в наш шалаш в лесу и проводил там дни напролёт. Потом письма стали приходить реже, и я начал его хейтить. Безбожно. Отрицать как явление. Разворачиваться и уходить, если речь случайно заходила о нём. Мне не нравилось то, что я чувствовал. Я не хотел чувствовать по отношению к нему ничего в принципе. Роздал все книги, которые он посоветовал мне купить и прочесть, оставив себе только «Рыцарей сорока островов». И ту задвинул в самый дальний угол книжного шкафа, предварительно разложив его письма между страниц.

Наверное, впервые за последнее время я ложусь спать так рано. Кир устраивается здесь же, в моей комнате, вытягиваясь на разложенном кресле. Я не сказал ему тогда, и не скажу сейчас, что джинсовая куртка с его плеча, доходившая мне до самых колен, казалась мне доспехами. В ней я чувствовал себя неуязвимым. Это странно, но похожее чувство переполняет меня и сейчас.

— Кир.

— Чего?

— Ты спишь?

— Ага.

— Я рад, что ты приехал.

— Я тоже, спи давай.

* * *

— Тише, Сень, тише. Это я.

Глаза будто залиты горячим воском, не могу их открыть. А когда мне всё-таки это удаётся, то вижу его. На фоне светлеющего неба Кир кажется мраморно-серым, словно высеченным из камня. Бледные скулы, неровный изгиб покатых плеч. Его лицо — прямо надо мной.

— Ты меня слышишь?

У него взволнованный голос.

Киваю и пытаюсь унять трясущиеся руки.

— И давно тебя мучают кошмары?

С тех пор как умерла мама.

Губы покрылись сухими чешуйками и срослись — не разомкнуть. Только киваю. Он и сам всё понимает. Ничего не говорит, грубо прижимает меня к себе, и я слышу, как бьётся его сердце.

Жалкое зрелище, должно быть. Но всё честно — в этот момент я действительно жалок и хочу только одного — чтобы меня кто-нибудь пожалел, сказал, что я нужен, сказал, что любит.

Он дышит мне в волосы, это немного смущает. Его дыхание рваное, горячее. Щекотно. Зато с каждой секундой мне становится спокойнее. Лишь в глазах щиплет, как в детстве от зеленки на разодранных коленках. Только на этот раз разодрано моё сердце.

Кир пахнет дымом и табаком. Что он курит? Чудовищно крепкий бонд. Сознание уплывает.

— Засыпай, — говорит он. — Тебе надо поспать.

Глава 3

Я улыбаюсь. В глазах ношу слёзы.

Прогоняю тоску, как кошку. Брысь!

Понимая Хайдеггера или Делёза,

не понимаю жизнь.

Меня тянет обратно домой.

Вокруг только грязь и лужи.

Мне стрёмно,

что рядом с тобой,

я выгляжу так неуклюже.

Виталий Маршак
3.1. Кирилл

Просыпаюсь и не сразу понимаю, где я. Не понимаю, почему на моём плече — температурно-горячий Арсений. Не понимаю, почему мы спим вместе. Точно! Вспомнил, это потому что братишку мучают кошмары. Он говорил, что часто просыпается от собственного крика. Значит, я уснул в его постели, утешая?

Ощущение собственной нужности мне в новинку — раньше я ни о ком так не заботился — но мне приятно. Странное чувство, будто что-то подтапливает под рёбрами непонятный ледяной комок, обволакивая теплом изнутри.

Сейчас он спит, как кот, уткнувшись носом мне в подмышку. А кто успокаивал его до меня?

Некоторое время лежу, не шевелясь, боюсь побеспокоить его сон. В доме стоит тишина. Волосы Арсения пахнут той самой ягодной жвачкой. Вдыхаю химозный запах — это почти дежавю. Только вместо солнечного яркого света за окном — непонятная белая хмарь.

Мой телефон остался на тумбочке у раскладного кресла, часов нигде не вижу, так что о точном времени могу только догадываться. Девять? Десять утра? Дядя, наверное, уже уехал на работу. Заглядывал ли он к нам перед уходом? Если да, то, должно быть, здорово удивился, увидев нас спящими вместе.

Плечо затекло и ноет. Чёрт, какой же он горячий. Его ресницы подрагивают во сне. Губы затянуты потрескавшейся сухой коркой.

Пробую свободной рукой его лоб. Это пиздец, Сень. По ощущениям — тридцать восемь с копейками. А вот нехуй шароёбиться в кроссовочках по снежной жиже!

Дотягиваюсь до его пальцев. Сука, они ледяные.

Либо он очень чутко спит, либо мои действия чересчур настойчивы, но он просыпается. Первое мгновение смотрит на меня тупо, словно не узнает.

— Ты мне снишься? — он кривится, с трудом разлепляя губы. Ещё бы не кривиться: затянувшиеся ранки лопаются и кровят.

— Ты кричал. Не мог уснуть. Поэтому я лёг рядом, думал дождаться, пока ты уснёшь, и, видно, вырубился.

Он садится, и я тут же начинаю растирать освободившееся плечо.

Какой же он странный сегодня, будто не от мира сего. Растрёпанный, с безумными глазами. Щёки — будто переспелые помидоры, — так и горят нездоровым румянцем.

— Я проспал! — свешивает ноги с кровати.

— Эй, ты куда намылился?

— В универ, — он пытается натянуть свои дурацкие вельветовые штаны, не попадая в штанины ни с первого раза, ни со второго. — Я ещё успею ко второй паре.

— Ты весь горишь.

— Что?

— У тебя температура, глупый.

— Ерунда.

А самого уже шатает, еле держится на ногах, но всё равно настаивает:

— Я поеду!

— Попизди мне ещё тут, — выхватываю из его рук злополучные штаны. — Останешься дома, как миленький.

Мы ещё немного препираемся, и он сдаётся, уступает, валится на кровать и даже позволяет укрыть себя одеялом. А я отправляюсь на поиски жаропонижающего.