— Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня — не во всем, в одном, — и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости.

Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.

Все помолчали; потом журналист сказал:

— Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..

Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.

— Сразу видно, — сказал он, — что вы не видели миссис Праг.

— Что вы имеете в виду? — спросил Пиньон.

Теперь засмеялись все.

— Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой… — начал первый, но второй его прервал:

— Незамужней! Да она выглядит, как…

— Именно, именно, — согласился первый. — А почему, собственно, «как»?

— Ты бы ее послушал! — заворчал его друг. — Марийяк терпит часами…

— А пьеса, пьеса! — поддержал третий. — Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки…

— Видите? — вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. — Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором — что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем — что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом — что она не будет еще чем-нибудь, а впереди — пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый — нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.

— Собственно говоря, — ворчливо произнес высокий, — он выдумал современное искупление — искупление скукой.

Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.

Помолчав немного, Пиньон резко спросил:

— Как вы все это узнали?

— Долго рассказывать, — ответил тот, кто сидел напротив. — Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.

— Естественно, в газету я не дам ничего, — заверил журналист. — Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.

— Я рассказал ему о себе, — ответил странный человек. — Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас… ну, президентом нашего маленького клуба.

— Вот как! — растерянно сказал Пиньон. — Не знал, что это клуб.

— Во всяком случае мы связаны, — сказал его собеседник, — Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.

— Да, — проворчал высокий, — всех нас не поняли, как тетушку Праг.

— Сообщество наше, — продолжал самый странный, — все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями.

Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк… да и мы.

Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он то привык к преступлениям и чудачествам.

— Кажется, вы сказали, — осторожно начал он, — что вы запятнаны преступлениями. Какими же?

— У меня — убийство, — сказал его сосед. — Правда, оно мне не удалось, я вообще неудачник.

Пиньон перевел взгляд на следующего, и тот весело сказал:

— У меня — простое шарлатанство. Иногда за это выгоняют из соответствующей науки. Как доктора Кука, который вроде бы открыл Северный полюс.

— А у вас? — совсем растерянно обратился Пиньон к тому, кто столько объяснил.

— А, воровство! — отмахнулся он. — Арестовали меня как карманника.

Глубокое молчание, словно туча, окутало четвертого, который еще не произнес ни единого слова. Сидел он не по-английски прямо, тонкое деревянное лицо не менялось, губы не шевелились. Но, повинуясь вызову молчания, он превратился из дерева в камень, заговорил, и акцент его показался не чужеземным, а неземным.

— Я совершил самый тяжкий грех, — сказал он. — Для кого Данте оставил последний, самый низкий круг ада, кольцо льда?

Никто не ответил, и он глухо произнес:

— Я — предатель. Я предал соратников и выдал их за деньги властям.

Чувствительный американец похолодел и в первый раз ощутил, как все это зловеще и тонко. Все молчали еще с полминуты; потом четыре друга громко рассмеялись.

То, что они рассказали, чтобы оправдать свое хвастовство или свое признание, мы расскажем немного иначе — извне, а не изнутри. Журналист, склонный собирать странности жизни, настолько заинтересовался, что все это запомнил, а позже — истолковал. Он чувствовал, что обрел немало, хотя ждал иного, когда гнался за странным и дерзновенным графом.

Умеренный убийца

1. Человек с зеленым зонтиком

Новым губернатором был лорд Толбойз, известный более как Цилиндр-Толбойз по причине приверженности своей к этому жуткому сооружению, которое он продолжал носить под пальмами Египта с той же безмятежностью, как нашивал, бывало, под фонарями Вестминстера. Да, он преспокойно носил его в тех землях, где лишь немногим вещам не грозило падение. Область, которой явился он руководить, будет здесь означена с дипломатической уклончивостью, как уголок Египта, и для нашего удобства названа Полибией. Теперь уже это старая история, хотя многие не без основания помнят о ней долгие годы; но тогда это было событие государственной важности. Одного губернатора убили, другого чуть не убили; в нашем же рассказе речь пойдет лишь об одной из трагедий, и то была трагедия, скорее, личного и даже частного свойства.

Цилиндр-Толбойз был холостяк, однако привез с собой семью — племянника и двух племянниц, из которых одна была замужем за заместителем губернатора, назначенного править на время междуцарствия после убийства предыдущего правителя. Вторая племянница была незамужняя; звали ее Барбара Трэйл; и она, пожалуй, и явится первой на нашей сцене.

Итак, обладая весьма необычной, выдающейся внешностью, иссиня-черными волосами и очень красивым, хоть и печальным профилем, она пересекла песчаное пространство и укрылась наконец под длинной низкой стеной, отбрасывавшей тень от клонящегося к пустынному горизонту солнца. Сама по себе стена эта представляла образец эклектики, характеризующей рубеж между Востоком и Западом. Собственно, ее составлял длинный ряд небольших домов, предназначенных для мелких служащих и незначительных чиновников и выстроенных как бы созерцательным строителем, склонным созерцать все концы света сразу, — нечто вроде Оксфорд-стрит среди руин Гелиополиса. Такие странности нередки, когда старейшие страны оборачиваются новейшими колониями. Но в данном случае юная дама, не лишенная воображения, отметила прямо-таки разительный контраст. Каждый из кукольных домиков имел при себе узкую полоску сада, спускавшуюся к общей длиннющей садовой стене; и вдоль этой стены бежала каменистая тропка, обсаженная редкими, седыми и корявыми оливами. А за этой полосой олив уходили в пустынную даль пески. И уж за ними где-то далеко-далеко угадывались смутные очертания треугольника, математического символа, ненатурального своею простотой, вот уже пять тысяч лет пленяющего всех пилигримов и поэтов. Каждый, завидя его впервые, не может не воскликнуть, вот как наша героиня: «Пирамиды!»

Едва она это произнесла, какой-то голос шепнул ей в ухо не громко, но с пугающей отчетливостью: «Что на крови построено, то снова кровью окропится… Это записано нам в назидание».

Мы уже упомянули, что Барбара Трэйл была не лишена воображения; верней было бы сказать о воображении чересчур богатом. Но она готова была поклясться, что голос — не плод ее воображения; хотя откуда он раздался у нее над ухом, воображение ее отказывалось понять. Она в полном одиночестве стояла на тропе, бежавшей вдоль стены и ведущей к садам вокруг резиденции губернатора. Наконец она вспомнила про самое стену и, быстро глянув через плечо, увидела голову — если ей это не почудилось, высунувшуюся из-за тени смаковницы — единственного дерева поблизости, потому что она уже оставила на сто метров позади последнюю хилую оливу. Как бы то ни было, голова — если это была голова — тотчас скрылась; и тут-то Барбара испугалась; она больше испугалась исчезновения, нежели появления головы (или не головы?). Барбара ускорила шаг, она уже почти бежала к дядюшкиной резиденции. Возможно, именно благодаря этому внезапному ускорению она почти сразу же заметила, что некто спокойно продвигается впереди нее той же тропкой к губернаторскому дому.