Глеб Павловский

Ироническая империя. Риск, шанс и догмы Системы РФ

Конструктор с зубами

Книга «Ироническая империя» написана тем уклончивым и увлекательным стилем, который не тщится вызвать доверие, рядясь в мундир авторитета, но будит в читателе ответную вибрацию мысли про самое увлекательное в России — ее власть и ее общество.

Повествовательный блеск этот может и раздражать глаза: каждый абзац вспыхивает новыми определениями только что выдуманных и мгновенно снабжаемых плотью и историей сущностей, но он необходим для того, чтобы подступиться к нешуточно сложной авторской задаче: описать главную тайну и при этом самое бросающееся в глаза свойство нашей политической машины — ее неистребимую ненастоящесть. Ее имитационность во всем — и дурном, и хорошем.

С этим сталкивался всякий, впервые приходя на госслужбу: думаешь причаститься в храме четырехсотлетней бюрократии, а там все как вчера родились и дальше завтра не глядят. Ничего не готово, каждая задача возникает ниоткуда и решается наново, и всё как будто слегка изображает то, чем не является. А как же то единственное, в чем, по выражению Бенджамина Франклина, можно быть в жизни уверенным: смерть и налоги? Или, переводя на русский, воровство и убийство — они-то настоящие? Но подавляюще большая часть политической машины не занимается ни вторым, ни даже, что особенно обидно, первым — она пытается производить госуслуги, часто не без успеха, но в основном производит впечатление.

Это свойство пытались как-то связать с постмодернизмом, хотя оно старше первых разговоров о постмодерне, а самим имитаторам не до красивостей: они заняты постоянной обороной от лично порождаемых угроз. Как сказано в другой прекрасной книге о России, Nothing is true and everything is possible. Ничто не правда, ничто не невозможно. Отсюда исходит соблазн, который водяным зна́ком просвечивает на каждой странице книги: самому влезть и попробовать поиграть в этот прелестный живой конструктор. И при этом не лишиться пальцев.

...
Екатерина Шульман политолог, доцент Института общественных наук РАНХиГС

Политическая социология Глеба Павловского

Ренессансная модель политического мышления не предполагала наличия границы между теоретизированием и праксисом: условия верификации знаний об обществе еще не были отделены от условий их производства. Теория мыслителя, неспособного выстроить солдат в колонну или изгнанного из города после разгрома своей политической партии, тут же оказывалась de facto несостоятельной. Характерный симптом такого отношения к политической мысли — издевательский тон, в котором Маттео Банделло в Le Novelle рассказывает о попытке Никколо Макиавелли — на минуту, автора Dell’Arte della Guerra — покомандовать отборными наемниками Джованни делле Банде Нере. Промучив солдат лучшего кондотьера Европы и своего большого поклонника несколько часов, Макиавелли так и не смог добиться построения, описанного им в «Искусстве войны». Зато был чрезвычайно красноречив вечером во время ужина в палатке военачальника. «Никколо был прекрасный и убедительный рассказчик, — ерничает Банделло, — но есть разница между людьми, которые умеют хорошо писать о таких вещах, и людьми, которые умеют их делать».

Автор книги, которую читатель держит в руках, несомненно, умеет делать и то и другое, что не удивительно: давать политические советы суверену — одно из последних в наши дни истинно ренессансных по своему духу занятий. Концепты здесь намертво привязаны к действию, а письмо — к результату. Граница между теорией и праксисом не просто проницаема, как проницаема обычно любая граница, — здесь она буквально провоцирует на контрабанду, на обмен, на заражение. Это приводит к интересному эффекту. Рефлексия модерных политических теоретиков обычно или запаздывает, или изживает себя прямо на их глазах. Джон Ролз в 1988 году выводит в качестве фигуры «грядущего хама» серфера из Малибу, живущего на пособие не из-за невозможности найти работу, а просто потому, что ему так хочется, но уже в то время эта фигура вовсе не метафора отдаленного будущего, а самое что ни на есть настоящее. Бруно Латур в середине 90-х требует созвать «парламент вещей», делая вид, будто опередил эпоху, хотя такие парламенты — в виде парламентов вещей и алгоритмов — были созваны еще в 60-е годы прошлого столетия, когда в СССР и США появились первые системы предупреждения о ракетном нападении. Ульрих Бек и Зигмунт Бауман увлеклись раскрытием загадок и живописанием ожидающих нас кошмаров глобализации в тот момент, когда она уже изживала себя.

Рефлексия ренессансного теоретика — а Глеб Павловский, несомненно, теоретик ренессансного закала — опережает развитие своего исследовательского объекта. Не вкусив запретный плод идеи «прогресса», которая отделила утопии от концептуализаций, а метафоры от концептов, ренессансная мысль обращается к объекту «в целом», адресуясь к нему в модусе наигранной (не наигранной она была, кажется, лишь у греков) эпистемологической невинности. Поэтому ренессансная мысль не просто опережает время, она игнорирует целевые ориентиры нововременной темпоральности как таковой. Для такой мысли история не имеет цели в виде прогресса, политика не имеет цели в виде транзита к демократии, утопия не имеет цели в виде собственной материализации. Это принципиально не- и внеидеологическое мышление — мышление, которое просто не знает, что такое идеология. В наши дни такая «неприрученная» мысль — редкость, и ее воистину проще найти в амазонских джунглях, чем в академических аудиториях.

Книги, подобные этой, большая редкость в наши дни: это теоретический трактат, обстоятельства производства которого, включая биографию автора, не отделены от истории как пространства личного действия и инстанции верификации правоты или неправоты теоретического высказывания. Трактат Павловского попросту игнорирует проклятье, наложенное на политическую теорию Сеймуром Липсетом, который в 1959 году провозгласил, что конечная цель любого политического теоретизирования — это установление условий, «способствующих демократии». Этой книге неведом прогрессистский пафос, запрещающий саму попытку помыслить «плохое правление» вне перспективы его демократизации. А значит, эта книга, пусть метафорически, пусть с наигранной невинностью, но адресуется «политическому» как таковому, политическому в том его виде, которое еще (или уже?) не искажено нормативной или даже, пожалуй, «нормирующей», если вспомнить Генриха Риккерта, установкой современной политической теории.

Теда Скочпол против Михаила Гефтера

Итак, мы имеем дело с ренессансным трактатом о российской политике в том ее смысле, который автор вкладывает в главную метафору текста — #СистемаРФ. Что есть эта Система? Это не концепт, так как #СистемаРФ априори не ограничена раскрывающими ее различениями и определениями. Это не категория, так как она намного специфичнее простой предикативной атрибуции типа «эксклюзивно российская версия авторитарного политического режима, укорененная в культуре и детерминированная исторически через эффект колеи». Во-первых, #СистемаРФ — это маркер теоретического напряжения, способ обозначить место пересечения двух парадоксов, разбор любого из которых, не будь политическая теория проклята в момент своего появления на свет, мог бы изменить направление развития этой теории и не позволил бы ей «убежать от реальности» так далеко, как это только возможно, если использовать формулировку Йена Шапиро.

Оба парадокса были сформулированы примерно в одно и то же время — в 70-е годы прошлого века. Американский социолог Теда Скочпол, разбирая сходства и различия французской, русской и китайской революций, вывела тезис об «этатистском обществе». В обществах такого типа механика становления и эволюции государства опережает эволюцию общества. Социальная мобильность, система иерархий и накопление богатства реализуются не вне государства, а внутри. Эти механизмы не просто не автономны, они подчинены логике развития государственного аппарата (государство в веберовском смысле) и логике действий государства как актора (государство в токвилевском смысле). С одной стороны, это действительно приводит к тому, что единственным «объектом желания» любой революционной силы в «этатистском обществе» становится государство как таковое: не захватив аппарат, не став государственным актором, революция не способна добиться своих целей; вопрос массовой поддержки, проблема построения массовой партии просто не стоит на повестке такой революции. С другой, получается, что государство в «этатистском обществе» способно разрушать себя изнутри, ведь раз в виде «общественной силы» есть только оно, то только оно и способно действовать, в том числе действовать революционным образом, действовать, уничтожая самоё себя.

Второй парадокс в те же годы сформулировал российский историк Михаил Гефтер. Поскольку Россия стала империей, не успев стать ни страной, ни нацией, государство в обоих смыслах — веберовском и токвилевском — не успело прорасти. Возникло нечто иное — протез государственности, инструмент масштабирования локальных паттернов властвования (холопства, местничества, вотчинного права, дворянской вольности и т. д.), не имевших, за отсутствием государства, легитимного статуса на гигантское пространство Евразии. Возник «социум власти»; слово «социум» в данном случае стоит воспринимать без иронии, так как оно было использовано примерно за 30 лет до того, как написанные под копирку кандидатские и докторские диссертации о «российском социуме» почти полностью его дискредитировали. Этот «социум власти», по мысли Гефтера, является главным препятствием построения национального или любого иного, в том числе, если читать гефтеровский проект Конституции СССР, и советского тоже, государства как такового. Механизмом асимметричной компенсации отсутствия государства-нации, по Гефтеру, становится культура: «Война и мир» Толстого и публицистика славянофилов и западников возникают на месте так и не написанного общественного договора.