— Что ж, я и впрямь блесну, но на свой лад.

— Как?

— Ты навел меня на мысль, и я ею непременно воспользуюсь, — он с ненавистью глянул на тело августинца. — Я провел там, внутри, двадцать лет. Как я страдал! И добро бы я мог утешиться хоть плодами ума его, так нет, ведь и умом-то он был наделен ничтожным. Эх, Надоеда, как мне хотелось, чтобы этот болван оказался человеком недюжинных талантов! Тогда я сумел бы усовершенствовать свои познания или, по крайней мере, стать выдающимся ученым, прославиться на университетском поприще. Но мне не удалось превзойти в науках того же падре Тельеса; верней, все, что знаю, я услыхал из его уст или почерпнул из его книг. А в университете я снискал репутацию толкователя чужих мыслей — всеми презираемого попугая. Вот и весь прибыток: телесные муки и бесконечное униженье личного моего достоинства! И только-то! Эти проблемы не чета кальвинистским глупостям, что тебя нынче занимают. А виной всему этот монах… Я должен отомстить ему и отомщу; уж он у меня помрет вовсе не той смертью, которую ты ему напророчил, уж я себя потешу. Хочешь поразвлечься — пошли со мной.

И он снова юркнул в тело Вельчека.

— Вечно ты затеваешь всякие гнусности, — бросил Надоеда.

Тем временем монах поднялся на ноги, но во взгляде его теперь сверкала решимость Черного Боба.

— Тебе и впрямь не любопытно глянуть, что будет?

— Нет.

— Ну, коли так, прощай!

Монах поднялся с земли, потом притопнул, подпрыгнул и стремительно умчался по воздуху. За ним остался лишь светлый след, как от метеора, да и тот мгновенно растаял. А любители понаблюдать за ночным небом заметили, что той ночью над Саламанкой прошел звездный дождь.


4. Чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями, Черный Боб позволил себе немного попорхать в вышине — привилегия, положенная архангельскому чину. Но передышка оказалась краткой, ибо ветер отнес его на самую окраину города, туда, где нашло приют веселое заведение Селестины.

Час стоял поздний, и посетители успели разойтись, за исключением пары студентов, которые никак не могли расстаться со своими подружками и тешились последними всплесками их любви. Прочие же девушки по велению Селестины собрались на молитву и сонными голосами тянули «Аве Мария», сдабривая ее зевками, и то одна, то другая принималась клевать носом, отчего Селестина сильно гневалась, требуя в подобных делах старания и почтительности.

Едва успели они доползти до середины «Отче наш», как на кухне послышался шум, и хозяйка погнала одну из девиц взглянуть, что там приключилось.

— Ох, свалилось там невесть что, да прямо на печь, — отчиталась та. — И котел опрокинулся, и дрова порассыпались, а вонь какая стоит — и сказать нельзя.

— Небось проделки студентов…

Меж тем на шум прибежали и те девушки, что еще занимались с кавалерами, и получили от Селестины нагоняй: мол, что они себе там думают, уж и с молитвой покончено, пора гостям и честь знать — проваливать подобру-поздорову, а коли им любопытно поглазеть, что тут да как, то ведь за погляд с них денег не вытянешь…

— Ступайте-ка, голубушки, молиться! Живо!

Но тут стало твориться и вовсе невиданное: очертания дома будто потекли, стали сворачиваться и свиваться. Слова молитвы вдруг сделались словно резиновыми, зазвучали вязко и тоже вроде как закручиваясь иль оползая; сиденья у стульев размякли и провисли, половые доски стали податливыми и тянучими, и всем померещилось, что пол хоть и помаленьку, но поплыл вниз, время же обрело студенистую густоту и захлебнулось в своем течении. Воздух потерял звонкость, верней сказать, комната спешно выдавливала наружу чистые звуки, наполняясь воздухом ватно-глухим, в коем слова увязали и расплющивались, так что до ушей доходил лишь шепот.

Да, таким вот торжественным манером обставил свое явление Черный Боб. И возник пред ними весь перепачканный в саже, с подпаленными полами рясы. И для шику возник он снизу, выросши из стола — сперва голова, словно была она головой Крестителя, потом из стола же всплыли грудь и руки, коими он тотчас замахал во все стороны, а затем уж и остальные части тела. Девицы со страху попадали в обморок, только сама Селестина и глазом не моргнула.

— Вечер добрый, — брякнул Черный Боб.

Но подобная манера являться в гости если и удивила Селестину, то уж никак не напугала. Она встала перед монахом, уперев руки в боки.

— Ну и что надобно святому отцу в такое-то время в нашем доме? Почему бы не постучать в дверь, как подобает людям добропорядочным, христианам?

— Никакой я не христианин и не добропорядочный. Я колдун и хочу попользоваться твоим товаром. А являюсь я так, как мне угодно, — вот и весь сказ.

— А ряса-то?

— Так ведь я не только колдун, а еще и падре Вельчек, августинец и не последняя сошка в здешнем университете. Небось и ты обо мне слыхала.

Тут Селестина взглянула на гостя попристальней и тотчас его признала.

— Ладно, падре, может, вы и колдун, дело ваше, мне в это нос совать незачем, но коли вы монах и напала на вас охота поразвлечься, у меня для таких надобностей имеется особый дом, от посторонних глаз укрытый, специально для людей осторожных и деликатных, кто бежит огласки. Я вам шепну адресок, только полчасика и потерпеть — выберете девушку по вкусу и забавляйтесь с ней, сколь душеньке угодно, но деньги, как заведено, вперед. А в таком облаченье в своем доме — его всякий знает — не потерплю вас больше ни единой секунды.

Меж тем девицы начали приходить в себя, и каждая спешила отойти от стола подальше, но из комнаты все ж ни одна не убежала, уж больно было им любопытно, о чем толковал монах и чего желал.

— Да ведь мне как раз огласку и подавай, — возразил падре Вельчек.

— Не туда дорожка привела, падре. Нам это не годится.

Тут Вельчек расхохотался, да так громко, так нечестиво да и не по-людски вовсе, что смекнула Селестина: монах-то водится с дьяволом.

— Глупые речи ведешь, Селестина.

— Уж глупые они или умные, а только надобно нам, святой отец, сперва потолковать с глазу на глаз, а потом видно будет. — Тут велела она девушкам удалиться и добавила: — Хочу я вас, ваше преподобие, упредить: ежели служите вы дьяволу, о чем догадалась я по верным знакам, то и я с ним дружбу вожу, и дал он мне слово в обмен на мою душу никогда делам моим помехи не чинить, и договор наш верно исполнял, посему душу мою по праву получить должен. Вот и выходит, святой отец, мы с вами вроде как одного поля ягода и не след нам друг другу пакостить. Пришла вам охота позабавиться да поскандалить, а мне назавтра расхлебывай. Дьявол-то из любой беды меня вытянуть сумеет, только вот инквизицию ему не пересилить. К тому же стара я для их обхождения. Давайте уж лучше поладим по-дружески.

— Да я дружбу-то от веку ни с кем не водил. — Монах спрыгнул со стола и встал пред Селестиной.

Она глядела на него недоверчиво, но он схватил ее за плечи и принудил сесть.

— Слушай, старуха, до твоего интереса мне дела нет. Я сюда пришел, потому что так мне вздумалось, и твои опаски меня не остановят. Вот уж двадцать лет как веду я праведную жизнь, нынче ночью назначено мне умереть, и желаю я попробовать, каковы на вкус вино да женщины, а после умертвить попакостнее проклятого монаха.

— Коли вы колдун, не пристало вам грешить так ничтожно, на манер школяра, душу продавать прилично подороже, и уж точно не ради распутства и пьянства — это и так всякому доступно. Да и смертоубийство — тоже не наше дело, мы не разбойники с большой дороги. Так что уж простите, святой отец, но ведете вы себя недостойно.

— Ничего-то ты, старуха, не поняла. Я ж тебе сказал, что двадцать лет прожил в благочестии. А теперь хочу доподлинно узнать, чем пожертвовал.

— Ну раз так, воля ваша, но и меня не подводите.

— Очень уж досадило мне это вот облаченье, ряса моя, и хочу побыстрее с ней расквитаться.

В архивах святой инквизиции, в тех бумагах, где излагаются обстоятельства смерти Вельчека, и до сей поры хранится рассказ Селестины, собственноручно ею изложенный и подписью удостоверенный:

«И тогда начал он творить чудеса и выказывать бесовскую силу. И принудил меня созвать девушек, и велел доставить тех, что задержались до той поры со студентами, и студентов самих тоже; а последние были без верхней одежды, в непотребном виде. И колдовством своим сделал он так, что явилось множество кувшинов с вином, и попивал он из них, и тем, кто при сем находился, тоже пить велел, пока и сам не опьянел и их не напоил допьяна, но только не меня, ибо я-то пить не пила, а исхитрилась вино через плечо выплескивать. И, охмелев, совершал он всякие непотребства, но затем вроде как унялся и подступил к студентам с расспросами об их познаниях и в беседе не раз принимался восхвалять вино и говорил, что не ведает, что лучше — вино иль женские груди, о каковых покуда суждения своего не имел. И приправлял речи латынью, а она мне знакома, ибо не раз слыхала, как в насмешку толковали со мной на ней студенты. Потом принялись они судить да рядить, кто-де сочинил Песнь Песней — Соломон ли, нет ли, и он утверждал, что нет, и даже обозвал Писание пустою книгою, и спросил одного из студентов, полагает ли он за правду, будто Валаамова ослица заговорила. А как студент заявил, что сему верует, снова сильно рассерчал, обозвал того глупцом и тотчас велел девушкам раздеться и показать груди свои; и встали бедняжки перед ним, до поясу оголившись, а он их все щупал да щупал — и не так, как то делают мужчины, а как желторотый юнец, а после того молвил, что женщины-де малого стоят и вино ему больше по нраву. Дабы как-то усмирить его буйство, а он в него все пуще впадал, предложила я ему выбрать самую пригожую из девушек и возлечь с нею и потом уж выносить суждение, столь ли ничтожна плоть, как он о том твердит, и оглядел он девушек и выбрал одну; но в опочивальню отправляться с нею не пожелал — мол, хочет он проделать все прямо тут, на глазах у прочих. Но случилось так, что, сколь он ни старался, сколь девушки его ни раззадоривали, естество его в должное состояние не приходило, и ничегошеньки он не добился. И начал он тогда кричать, и ругаться, и браниться таким манером: «Падре Вельчек, что это у тебя за никчемное тело, не годится даже на то, с чем любой уличный пес легко управляется? На что растратил свои силы ты, поганая пробка, ежели теперь приходится умирать, не отведав женщины?» И говорил другие всякие вещи, и самые непристойные. Один студент хотел было втолковать ему, что слишком он стар для подобных дел и лучше бы ему воротиться к себе в монастырь, мол, время его ушло и плоть обессилела… И тогда принялись они опять жарко спорить о человеческой плоти, и повторяли говоренное ранее, и добавляли новое; и названный монах словно в насмешку над бедными девушками, при сем присутствовавшими, всякий раз, как надобно ему было доказательство или подтвержденье, хватал одну иль другую и тянул к себе, и наносил удары либо поворачивал туда-сюда на манер лекаря, и вел спор. Пока не надоели мне до смерти такие поношения и издевки, и тогда сказала я ему: девушек здесь предлагают для удовольствия, а во всем прочем заслуживают они уваженья к себе, как и любые другие; и тогда он отстал от студента и кинулся с бранью на девушек — с самыми поносными словами, и унижал их почище варвара и дикаря. И тем временем пил он и смаковал вино, и причмокивал языком, и порой выливал остатки на ту иль иную из девиц. И под конец молвил, что теперь ему осталось только кого-нибудь убить, чтобы набрать уж грехов сполна, и поймал он прямо из воздуха колоду карт и велел нам вытаскивать каждому по одной, объявивши, что убьет того, кто вытянет самую старшую карту. Но прежде принялся расписывать, как станет он жертву свою убивать: сперва-де вытянет из нее спинной мозг, а после все жилы по одной… Тут все мы стали в страхе кричать и молить, чтобы сам он умирал поскорей и от нас отвязался; он же, услыхав наши вопли, вроде бы от задуманного отступился и стал рассуждать о судьбе человеческой да о свободе и предложил нам на выбор: либо карту вытягивать, либо богохульствовать, а сам все расписывал, какая смерть ждет того, на кого карты укажут. И тогда я, увидавши, что дело приняло дурной оборот, решилась пойти на хитрость: готовы, мол, мы богохульствовать; полагала же я при том, что всякий станет это делать, в душе храня верность Господу нашему и восхваляя Его, и что совершим мы этот грех, только чтоб спастись от проклятого монаха. И, согласившись на то, начал он дирижировать нами, словно хором, чтобы мы поносили Господа нараспев, и так оно и было; но тут опять случилось чудо — все слова говорили мы на латыни, хотя, как разъяснил уж после один из студентов, изрекли вещи непотребные; пели на латыни, следуя за голосом, который изнутри нам нашептывал, что́ должны мы петь и как; из чего заключила я, что Господь принял нашу хитрость, и услыхал мои молитвы, и сделал так, что не мы богохульствовали, а богохульствовал злой дух и пользовался устами нашими, совершая это. И продолжалось так долгое время, и в довершение сего помчались мы вскачь вкруг стола, и стол тот тоже плясал, и все прочие вещи в комнате — тоже; и так до прихода дня, и тогда падре Вельчек, выкрикнув последние хулы, но уж на нашем языке, прокляв небо и все силы небесные, свалился замертво, притом изо рта у него текли пена, кровь и вино. А я поспешила явиться в святую инквизицию».