Гвидо Згардоли

Второй шанс Роберта Уоррена


Тысячами плывут
За западный океан,
Туда, где открыты пути,
Хоть не все смогут ими пройти.
Вслед за удачей
За западный океан:
Воспрянув духом,
Набивши брюхо,
Они порвут цепи бедности.

The Pogues. Тысячами плывут…

Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет…

И. С. Тургенев. Отцы и дети

Пролог

Атлантический океан, май 1846 года

На бегин-рее сидит чайка. она зябко хохлится на ветру, который ерошит ей перья. Снизу за ней наблюдает мальчишка.

Должно быть, где-то рядом земля, думает он, глядя на чайку. Чуть-чуть осталось. Жестокая качка заставляет его шире расставлять ноги и раскидывать руки, словно крылья. На измученном лице блуждает улыбка.

– Все в трюм! – внезапно кричит матрос. Голос твёрд, но бегающий взгляд выдаёт беспокойство. За его спиной тонет в мрачных кипящих тучах закат, а океан одну за другой вздымает пёстрые от пены волны.

Немногие выбравшиеся на воздух пассажиры устремляются вниз: их спотыкающиеся фигуры напоминают пьянчужек, покидающих паб. Все они – батраки или разорившиеся фермеры, народ, не привычный к волнам и кораблям, и их лица, обычно румяные, кажутся теперь восковыми.

Мальчишка бросает последний взгляд на чайку. Та расправляет крылья и, не сделав даже взмаха, уносится по ветру.

– Мама, в море лёд! – удивляется какая-то девочка.

Мальчишка смотрит за борт. В потемневшей дали тут и там возникают белёсые крапинки; они блестят, словно звёзды в ночном небе.

– Уходите, кому сказал! – снова, уже гораздо злее кричит матрос. – Быстрее!

Мальчишка сползает по узкому трапу в трюм, заставленный нарами и множеством самодельных лежанок.

– Что у них стряслось? – спрашивает кто-то.

– Шторм надвигается, – отвечает мальчишка и забирается на своё место, нащупывая в кармане штанов свой талисман – чёрно-белый камешек, обкатанный волнами до идеальной гладкости. Присутствие талисмана успокаивает.

Команды капитана мешаются с глухим грохотом волн, бьющихся о борт корабля, и скрипучими стонами натянутого такелажа.

– Марсели долой! Грот на гитовы!

Корабль кренится, заваливается набок. Волны катят протяжно и широко, словно вздохи.

А в трюме не продохнуть от зловония тел, напрочь лишённых уединения, вынужденно прижатых друг к другу, четыре недели вместе принимавших и извергавших пищу.

Ветер усиливается. Он проникает в щели, выискивает малейшие трещинки, хочет прорваться внутрь. Толща океана вздрагивает под днищем, словно желая скорее избавиться от корабля со всеми его обитателями, и при каждом шквале тот зачерпывает воды.

Сидящие в трюме переглядываются. На лицах расцветают слабые, бесцветные, словно старая холстина, вымученные улыбки – лишь бы только успокоить детей.

– Лечь в дрейф! – едва слышен сквозь завывания ветра крик капитана. Волны бьют по кораблю, как пушечные ядра, разбиваясь о фальшборт. – Право руля!..

Океан ярится пеной. Очередной удар выворачивает шканцы, а отхлынувшая вода уносит с собой всю обшивку. Палуба залита водой, крышки люков сорваны. Фок-мачта переламывается пополам, как тростинка в акульей пасти.

– Человек за бортом! – вопят моряки. – Люди, люди за бортом!

Отчаянно сражаясь с океаном, они бросают концы, чтобы спасти утопающих.

А на горизонте тем временем поднимается чёрная, словно ночь, стена воды.

Руки моряков безвольно опускаются, обветренные лица разом бледнеют.

– Носом к ветру! – из последних сил командует капитан. – Держитесь! – И, промокший насквозь, бормочет, цепенея от ужаса: – Да поможет нам Бог.

Шторм, будто верный слуга, чуть отступает, давая дорогу огромной грохочущей волне.

Корабль покорно вскидывает бушприт к небесам, умоляя о пощаде.

В удушливой темноте трюма дрожат пассажиры. Но невыносимое давление сжимает грудь сильнее страха. Мальчишка смотрит, как к его ногам подступает вода, и крепче сжимает в руке камешек. Кто-то напевает «Кэррикфергюс» [Ирландская народная баллада, посвящённая одноимённому городу. – Здесь и далее примеч. пер.].

Достигнув гребня чудовищной волны, корабль, будто пушинка, бесшумно взмывает вверх. В такие кажущиеся невероятно долгими моменты душа каждого человека со всеми его надеждами и мечтами, стремлениями и промахами словно замирает, ожидая своей участи. Это чудесные мгновения абсолютного спокойствия – последние перед падением в бездонную чёрную пропасть.


На борту «Данброди» 16 мая 1846 года было 313 человек: 292 пассажира и 21 член команды.

Никто не выжил.

Часть первая

Белый

Остров Местерсвиг в двадцати милях от мыса Амелии, Гренландия, апрель 1946 года

Разглядывая сквозь смотровое окошко лаборатории бесконечную ледяную равнину, Роберт Уоррен тщетно пытался определить, где же кончается земля и начинается небо: словно бы крошечную группку жмущихся друг к другу строений, вместе составлявших метеостанцию, окружал только лёд. Или только небо.

Уоррену всегда казалось, что лёд – штука тихая, мёртвая, что лёд примет и похоронит его мысли, а может, и мучительные воспоминания. Должно быть, эти, из Манхэттенского проекта, тоже так считали. Опасаясь его раскаяния, которое с возрастом могло перерасти в весьма неудобные откровения, они отправили Уоррена из раскалённой пустыни Лос-Аламос на промёрзшую до основания станцию, затерявшуюся где-то в Гренландии.

Но, несмотря на всю их уверенность, лёд был живым, изменчивым. Его пустота жаждала наполнения, а тишина оказалась резонатором, который только усиливал звуки, мысли и чувства.

Роберт Уоррен надеялся, что лёд спасёт его, – но лёд, похоже, изо дня в день старался его убить.

Дверь распахнулась, и пол мигом замело.

– Доброе утро, профессор! Сегодня за тридцать, – сообщил вошедший. Не снимая капюшона, он принялся громко топать, пытаясь стряхнуть налипший снег.

– Доброе утро, – ответил Уоррен, не отрываясь от смотрового окошка.

Его ассистент наконец закрыл дверь и стянул куртку.

– Кофе есть? – спросил он, растирая руки.

Уоррен рассеянно махнул в сторону штуковины на печке, от жара пощёлкивавшей, будто старые часы.

– Сами не хотите чашечку?

Профессор покачал головой.

– А мне вот до смерти нужно, – заявил Алекс. – Совсем я расклеился. Это всё свет. Ненавижу его. Изо всех щелей лезет, проклятый, – пожаловался он, потирая глаза с видом заспанного ребёнка.

– Здесь к этому быстро привыкаешь.

– Вот уж никогда не подумал бы, что скажу такое, но, поверьте, предпочёл бы зимнюю темень. Говорят, она навевает тоску и всё такое, да только мы-то по ночам спим, не находите? Но сейчас уже и ночь не ночь, а… Как это назвать? Сумерки? Полумрак? В Бостоне, в Центре геофизики, я, представьте себе, спал в комнате без единого окна. Иначе не…

– Знаешь, что происходит с телом при гипотермии?

Уоррен неподвижно стоял у крохотного окошка, глядя в пустоту. Одну половину его тела заливал холодный и белый свет, другая оставалась в тени. Профессор коснулся стекла, и оно тотчас же слегка затуманилось.

– Что вы сказали? – отозвался Алекс.

– Гипотермия, – повторил Уоррен. – Знаешь, что это за штука?

– Думаю, да…

– Сначала чувствуешь себя усталым, вымотанным, но, говорят, в этот момент ещё не осознаёшь, как всё плохо. Пульс падает примерно до шестидесяти в минуту, давление снижается, замедляется дыхание. Хочется сесть или лечь, отдохнуть. Когда температура тела опускается до двадцати восьми градусов, движения становятся неуклюжими, раскоординированными, нечёткими. Начинаются галлюцинации. Кто-то слышит музыку, кто-то видит несуществующих спасателей. К двадцати шести градусам сердце сокращается всё реже, ударов до сорока в минуту, – Уоррен вздохнул, словно без передышки не мог закончить. – К двадцати четырём тело охватывает онемение, непреодолимая сонливость, за которой следует потеря сознания. В двадцать два – кома. Двадцать – останавливается сердце.

Алекс глотнул кофе, но ничего не сказал – рассуждения профессора обычно не требовали ответа.

– При ветре в восемнадцать узлов в этих местах даже часа хватит, чтобы замёрзнуть насмерть, – заключил Уоррен.

Повисла долгая пауза.

– Похоже, не худший способ окочуриться, – фыркнул наконец Алекс.

Профессор отвёл глаза от окна и только теперь взглянул на своего ассистента. После невыносимой белизны снаружи Алекс показался ему тёмным силуэтом, плоской, вырезанной из картона фигурой, которая вдруг, смущённо улыбнувшись, добавила:

– В смысле, если уж действительно хочешь помереть…

Роберту Уоррену недавно исполнилось шестьдесят четыре.

День рождения профессор отпраздновал на станции, в компании Алекса Тайна и нескольких других учёных. Они чокались пивом, которое Алекс тайком привёз с собой.

«Чтоб ещё сто лет так же!» – кричали все, напрочь забыв о страданиях Роберта. Едва похоронив сына, последнее, чего хочешь, – сто лет плакать над могилой.

Вот тогда-то, пока профессор выслушивал отпускаемые коллегами банальности и разглядывал в оконном стекле своё отражение с бутылкой пива в руке, ему и пришла в голову мысль – безумная, пугающая, но с каждым днём, словно болезнь, всё сильнее подтачивавшая его волю. Мысль эта была смелой и одновременно трусливой: не «сто лет», а «ни днём больше». Ни единым днём.