Ханс-Улав Тюволд

Хорошие собаки до Южного полюса не добираются

Первый кус

Может, уходит любовь — зато справедливость с тобой.

Если ушла справедливость — рядом останется сила.

Сила ушла? Не беда — мама с тобою всегда.

Мама, привет! [Перевод с англ. О. Сухановой. // По традиции, ветхие купюры из Шотландии отправлялись для уничтожения в Лондон, где в Английском банке их переписывали и сжигали. Раз в месяц к поезду Глазго — Лондон прицепляли почтовый вагон, в котором находились мешки с банкнотами в один-пять фунтов. Эти купюры уже были выведены из обращения, но еще не переписаны, и их можно было снова пустить в оборот. (Здесь и далее прим. авт.) // Пяти проворных кинжалов! // (Пер. с исп.: Марины Цветаевой.)]

ЛОРИ АНДЕРСОН

Жизни Майора кранты — это я понял сразу же, как только сунулся утром в его больную комнату. Как я это понял? Майор превратился в бледную тень самого себя. Он лежал на больной кровати и хрипел — впрочем, он и за день до этого такой же был, и за два дня, и за три. Что там было за четыре дня, я не помню, а раньше — и подавно.

Фру Торкильдсен подняла меня и поднесла к его постели, как делала каждый день уже давно. Майору нравилось, когда я залезаю к нему в кровать. Одна борзая как-то раз обозвала меня декоративной собакой-переростком. Ну и ладно. Хотел бы я посмотреть, как дрожащая скелетина-борзая залезет на кровать к умирающему. Когда человеку нужна любовь и нежность, пускай лучше рядом будет декоративная собака-переросток, мохнатая и способная сострадать.

Я устроил Майору круговую облизаловку — к такой он за свои последние дни привык, вот только радость вся из него выдохлась, осталось лишь зловоние. Запах боли, который зародился в Майоре задолго до того, как Майора стали называть больным и увезли отсюда, запах, наполнивший всю комнату своими оттенками. Горечь смерти. Сладость смерти.

Какая разница, какая разница, как ни крутись — повсюду задница.


Этому правилу меня Майор научил, но чтобы я в это поверил, пришлось попрактиковаться. Я, бывало, долго гонялся за хвостом, казалось, вот-вот — и схвачу сукина сына, но в конце концов пришлось мне смириться с истиной: какая разница, какая разница, как ни крутись — повсюду задница.


Фру Торкильдсен спит. Я сперва боялся, что если она не уснет, то непременно полезет меня гладить, но вот теперь ей пора просыпаться, иначе последние минуты Майоровой жизни в этом мире не застанет, а застать их ей хочется, это я знаю.

Проще всего было бы гавкнуть и разбудить ее, но в Доме я шуметь не хочу. Воспитание у меня буржуазное, и поэтому я так и не избавился от страха, что меня выгонят. Откуда этот страх взялся, я понятия не имею, меня ни разу ниоткуда не выгоняли, однако суть страха как раз в том, что он прекрасно существует, ничем не подпитываясь.

Я перешагнул через Майоровы ноги, спрыгнул на пол и шорк-шорк-шорк к креслу фру Торкильдсен. Осторожненько ткнулся ей в ногу, тихо, чтобы она не вздрогнула, но фру Торкильдсен, ясное дело, все равно вздрогнула. Она рассеянно — так всегда бывает, когда ее внезапно будят, — встрепенулась, но вскочила резко, и будь у нее побольше сил, наверняка тигриным прыжком подскочила бы к Майору. Впрочем, сил у нее оказалось достаточно, чтоб я и сам подскочил.

Фру Торкильдсен положила ладонь Майору на лоб, склонила голову и прижалась ухом к его губам. И затаила дыхание. Надолго. Смотрела фру Торкильдсен на меня. Тоже долго.

— Тебя на улицу вывести? — спросила она.

Ну что за хрень, нет, конечно! Тогда бы я скребся передними лапами в дверь и поскуливал. Неужто за столько лет она меня так и не изучила? Она же умная и начитанная, хозяйка-то, просто время от времени тупит и не сразу догоняет, чего я хочу. Возможно, такова моя природа. Я — пес одного хозяина, этого я никогда не скрывал. Как раз наоборот. Фру Торкильдсен меня кормит и купает, расчесывает и выгуливает с тех самых пор, как Майора вернули в Дом, да и до этого тоже, но я был и останусь собакой Майора до его последнего дня. А теперь этот самый последний день настал, я того и гляди осиротею, а поразмышлять о том, что станется со мной и фру Торкильдсен, мне и в голову не приходило. Чего раньше времени плакать-то. Это хороший принцип. А вот кормить строго в отведенное время — принцип, по-моему, дурацкий.


Фру Торкильдсен протерла губы мужу маленькой губкой и тихо заговорила — голос у нее тонкий и певучий, и так он отлично вторил низкому голосу Майора, когда они, сидя в полумраке гостиной, пили драконову воду и напевали песни, слова которых позабыли.

А еще они болтали обо всяких странных вещах, которые делали вместе. О подлых тетушках и нубийских королях. О книгах и лодках. О той войне, что была, и о той, что будет. Порой они говорили и о тех вещах, которые им следовало бы сделать. Были и такие вещи — некоторые они делали, а некоторые нет, — о которых они никогда не говорили.

Вытерев Майору лицо, фру Торкильдсен замерла. Она разглядывала своего мужа, а тот вроде как мирно спал, однако на самом деле изо всех сил боролся со смертью. А это не так просто, как в былые времена.

Видать, в маленькой белокурой голове фру Торкильдсен что-то щелкнуло, потому что она неуклюже забралась на здоровенную железную кровать к Майору, с трудом втиснулась между бортиком и крупным Майоровым телом и, устроившись у него на руке, совсем как я до этого, затихла.

В комнате опять повисла тишина, и я не знал, что предпринять. Кровать высоковата, без помощи фру Торкильдсен мне туда не забраться, а поскольку фру Торкильдсен уже сама залезла в кровать, шансы, что она выберется оттуда, поднимет меня и со мною на руках полезет обратно, ничтожны. Я стоял посреди комнаты и обдумывал различные варианты.

Вариант А. Поскуливание. Исключено по причине страхов, о которых я упоминал выше.

Вариант Б. Беспокойно нарезать круги по комнате. Вреда не будет, но, с другой стороны, и пользы тоже. Результата ноль.

Вариант В. Сидеть неподвижно, точно какой-нибудь умилительный спаниель на могиле давным-давно почившего кормильца. «Фидо сидел на могиле девять лет». Ну надо же. Может, Фидо полезней было б застрелиться и отправиться вместе с кормильцем в могилу? Вот только проклятые большие пальцы на лапах. Тот, кто разработает модель огнестрельного оружия для собак, озолотится.


Фру Торкильдсен, видимо, знала, что сегодня ночью Майор нас покинет, но разговаривала с ним так, будто это обычный день, а они просто возвращаются домой. Вот вернутся, нальют себе по бокальчику, усядутся в кресла и будут наблюдать, как день медленно соскользает в ночь. Свечи зажгут. Гайдна послушают. Камин растопят. Беседовать будут, тихо и неторопливо. И все наладится.

Фру Торкильдсен пускай говорит что ей угодно, но, боюсь, уже поздно. Тело, к которому она всю ночь прижималась, постепенно закрывалось. Майор по-прежнему где-то там, внутри, он словно механик, который ходит по мастерской и выключает один рубильник за другим, заворачивает вентили и гасит свет. От этого маленького механика пахнет спиртом и разложением, именно так ему и хочется пахнуть.

— Надеюсь, излишне говорить, что я люблю тебя…

Слова фру Торкильдсен настолько очевидны, что я почти не удивился, а ведь то, что она вообще их произнесла, крайне странно. Я прежде ничего подобного от фру Торкильдсен не слыхал.

Майор трижды громко всхлипнул. Он пока еще здесь, и хотя фру Торкильдсен этого не слышит, он меня зовет — от моего слуха это не укрылось. Лишь сама волчья мать знает, откуда у меня силы взялись, однако я поднапрягся и запрыгнул на кровать. Втиснувшись между стеной и Майором, я уткнулся мордой ему в ладонь, вдыхая запахи моря и фосфора, пробивающиеся сквозь смерть и болезнь. Больше я не боялся.

Он перестал дышать как раз перед тем, как сердце его перестало биться. Несколько секунд оно билось вхолостую. Последнее, что Майор сделал, — это издал звук, на какой прежде был неспособен. Это был отзвук его голоса — он силился выбраться наружу, прежде чем механик доберется и до него.

Все. Майор ушел.


Фру Торкильдсен обнаружила это не сразу. Заснула ли она, не знаю, но сейчас уж точно проснулась. Она назвала его имя. Положила руку ему на лоб, а ухо поднесла к его губам и затаила дыхание. Прибор для вентиляции шипел. А после фру Торкильдсен тихо заплакала, так что пришлось мне тыкаться в нее мордой. Три раза тыкался, пока она меня не заметила. Она шмыгнула носом и положила руку мне на затылок. Чешет она отлично, хоть ей и недостает Майоровой жесткости, но зато у нее ногти длинные. А ногти — дело хорошее. А потом она посмотрела на меня и проговорила:

— Ну вот, Шлёпик, теперь только мы с тобой друг у дружки и остались.


А затем мы все втроем заснули.