Его незаурядные лингвистические способности сразу же обратили на себя внимание преподавателей, и в первую очередь это касалось бывшего подполковника Питера Уилера, которому тогда еще не исполнилось и шестидесяти и которому любознательный и живой ум в сочетании с очень и очень долгим опытом служили весьма чуткими антеннами. Ко времени поступления в Оксфорд Томас уже безупречно владел большинством наречий, диалектов и говоров двух своих родных языков и мог скопировать характерные акценты, интонации и произношение, а также почти безупречно говорил по-французски и довольно бойко по-итальянски. В университете он не только невероятно усовершенствовал свои знания, но и, последовав настоятельным советам наставников, стал изучать славянские языки — на третьем курсе, в 1971 году, в двадцать без малого лет, он почти без ошибок и затруднений пользовался русским и мог справиться с польским, чешским и сербскохорватским. Было понятно, что в этой области он обладал фантастическим даром, из ряда вон выходящим, словно сумел каким-то чудом сохранить восприимчивость, свойственную маленьким детям: они умеют овладевать всеми языками, на которых с ними говорят, и не только овладевать, но и пропускать через себя, поскольку для таких детей каждый является как бы родным, то есть любой может стать родным в зависимости от того, куда их занесет ветер и где они в конце концов станут жить; дети легко фиксируют языки, различают их в памяти и очень редко путают или смешивают. Подражательные способности Тома тоже успешно развивались, а однажды на пасхальные каникулы он решил не возвращаться в Испанию, а проехаться по Ирландии, что дало ему возможность без труда выучить основные наречия и диалекты острова (каникулы продолжались почти пять недель). Том уже и прежде хорошо знал особенности речи в Шотландии, Уэльсе, Ливерпуле, Ньюкасле, Йорке, Манчестере и других местах, поскольку с раннего детства постоянно слышал их речь во время летних наездов — то тут, то там, в том числе по радио и телевидению. Все, что достигало его ушей, он легко понимал, без усилий запоминал, а потом точно и виртуозно воспроизводил.
Томас Невинсон учился на четвертом курсе и думал о скором возвращении в Испанию, ему был двадцать один год, выпускные экзамены он выдержал с самыми высокими отметками, и диплом бакалавра искусств был у него считай что в кармане. Тогда все происходило куда быстрее и стремительнее, чем сегодня: молодые люди были более скороспелыми и, вопреки расхожему мнению, рано начинали чувствовать себя взрослыми, готовыми работать всерьез, чтобы упорно карабкаться к мировым вершинам, набираясь опыта уже по ходу дела. Они не желали чего-то выжидать и лентяйничать, не желали надолго растягивать годы детства или отрочества с их безмятежной неопределенностью — это считалось свойством людей малодушных и бесхарактерных, хотя в нынешние времена именно таких развелось на нашей земле столько, что оцениваются они уже совершенно иначе. То есть они стали нормой, как нормой стало изнеженное и ленивое человечество, которое сформировалось необычайно быстро после многих веков совсем иных установок, когда ценились активность, дерзость, отвага и нетерпение.
Уилер прекрасно владел испанским, что было естественно при его специальности и высоком научном авторитете, но при письме у него могли возникнуть сомнения, поэтому, закончив статью, предназначенную для публикации, он просил Тома как носителя языка, которому полностью доверял, просмотреть готовый текст и отметить погрешности или неудачные обороты, подшлифовать формулировки, хотя и вполне корректные, но порой звучавшие не слишком гладко или слишком расплывчато. Томас приходил в профессорский дом у реки Черуэлл, где уже давно овдовевший профессор обитал вместе женщиной, ведущей его хозяйство, и помогал Уилеру охотно и с чувством гордости. (Давняя смерть жены Уилера по имени Вэлери выглядела загадочной, сам он изредка мог упомянуть о жене в разговоре, но никогда не рассказывал об обстоятельствах и причине ее кончины, вообще ни слова об этом не говорил; и, как ни странно, совсем ничего не знали о ней в городе, любившем не только выдумывать и хранить секреты, но и сплетничать, их распутывая.) Том вслух читал статью, профессор благосклонно слушал, но чтение сразу прерывалось, если что-нибудь резало им слух, в первую очередь, разумеется, Тому. Он считал честью для себя эти визиты и личное общение с профессором, не говоря уж о возможности первым познакомиться с его новыми научными работами, хотя они касались высокоумных материй, не слишком интересовавших Тома.
Во время одной из таких встреч, в самом начале Trinity, то есть третьего так называемого триместра, они сделали перерыв в работе, и Уилер предложил Тому выпить вместе с ним, словно не принимая во внимание его юный возраст, после чего приготовил и ему тоже джин-тоник. Уилер какое-то время характерным жестом поглаживал большим пальцем шрам на подбородке. Шрам начинался у левого уголка губ и опускался вертикально — или чуть по диагонали — до нижнего края подбородка, из-за чего казалось, будто эта сторона лица никогда не улыбается (даже когда она улыбалась), что делало его выражение чуть грустным или даже мрачным. Уилер, конечно, знал это и всегда старался по возможности повернуться к собеседнику правой стороной. Однако на сей раз ему было не до подобных мелочей, он прямо смотрел на Тома своими голубыми глазами, всегда чуть прищуренными, как если бы не мог отказаться от привычки взирать на все с подозрением; при этом взгляд у него был таким пронзительным, что буквально искрил, и даже чудилось, будто голубизна глаз переходит в желтизну, как у сонного, но не теряющего бдительности льва или другого представителя семейства кошачьих. У профессора были густые вьющиеся и уже совсем седые волосы, а когда он улыбался или смеялся, открывались редковатые зубы, что придавало ему ироничный вид. Ироничность в его характере, разумеется, была, как у всякого слишком умного человека, который не может не подмечать комичное в других людях, ведь они выглядят тем смешнее, чем заносчивей, чопорней или напористей держатся. Однако в душе Уилер был очень доброжелательным. Наверняка он за свою жизнь совершил достаточно злых дел и решил остановиться, если только польза от зла не будет настолько очевидной, что сможет его искупить. В конце концов, никогда не известно, действительно ли ты навредил кому-то или, наоборот, помог, пока история жизни того человека не завершится, а этого иногда приходится ждать очень долго.
— Скажи, Томас, а ты уже подумал о том, что будешь делать дальше? После университета. Как я понял, ты хочешь вернуться в Испанию. — Уилеру нравилось называть его испанским именем Томас, хотя обычно они разговаривали по-английски. — Но ведь там у тебя будут весьма скромные возможности. Преподавание, издательская работа… Или ты хочешь пуститься в политику? Франко рано или поздно умрет, и думаю, у вас появятся политические партии, только вот когда это случится и какими окажутся эти партии… Коль скоро нет соответствующей традиции, все будет делаться с бухты-барахты и сумбурно. Если, конечно, по se arma la de San Quintin [Не загорится очередной сыр-бор (исп.).], как у вас там выражаются.
— Не знаю, профессор. — По традиции в Оксфорде профессором положено называть лишь заведующих кафедрами и никогда других преподавателей, какими бы заслуженными они ни были. — Заниматься политикой я бы не стал, пока не покончено с диктатурой: какой смысл становиться марионеткой и при этом еще пачкать руки. Думать о том, что и как будет после Франко… Это более чем преждевременно, а если честно, то нам такое пока и представить себе немыслимо. Когда что-то тянется бесконечно долго, трудно вообразить себе будущие перемены, правда ведь? Не знаю, я хочу поговорить с отцом и с мистером Старки. Он вернулся в Мадрид из Америки, где пробыл несколько лет, и, хотя уже ушел на пенсию, какие-то связи сохранил. Возможно, найдется хорошее место в британском консульстве, а потом будет видно.
Уилер снова не удержался от ехидного замечания:
— Ну да, наш бедный Старки! Он небось все еще пытается навести на меня порчу с помощью куклы, которая, надо полагать, как и я, тоже постепенно седеет, он ведь большой знаток колдовских ритуалов вуду. Знаешь, Старки, а также известный испанист из Глазго Аткинсон претендовали на мой нынешний пост еще в пятьдесят третьем году, после смерти Энтвисла. Они так и не смирились с тем, что кафедра имени Альфонсо Тринадцатого досталась человеку тридцати девяти лет от роду, у которого по сравнению с ними публикаций было кот наплакал. Но, по правде сказать, бедняга Старки слишком много времени потратил на цыганщину, и вряд ли это правильно поняли в тогдашнем Оксфорде. Тебе ведь известно, как сильны здесь были классовые предрассудки, — добавил он не без насмешки, поскольку и в начале семидесятых подобные предрассудки мало чем отличались от тех, что царили в восемнадцатом веке или даже в девятнадцатом. — Зато он сумел изучить вуду… Цыгане, кажется, тоже его практикуют? Хотя в моем случае вуду ему не слишком помогло, то есть все эти их проклятия или чем они там еще занимаются. По-моему, будущее, которое может предложить тебе Don Gypsy, будет скучным и убогим. Ты только впустую распылишь свои способности. — Судя по всему, взаимная неприязнь между двумя былыми соперниками еще не утихла. — А вот если ты останешься в Англии, перед тобой откроются все двери, коль скоро ты с таким блеском окончил Оксфорд: финансы, дипломатия, политика, предпринимательский сектор, да и наш университет, если у тебя появится такое желание. Хотя, по правде сказать, я плохо представляю тебя в здешних стенах, то есть в роли преподавателя или ученого. Мне ты видишься человеком действия, человеком, жаждущим прямо или косвенно влиять на судьбы мира. У тебя ведь двойное гражданство, да? Или нет? Если нет, получишь, надо полагать, еще и британское. Здесь ты сделаешь карьеру в любой области. И то, чему ты учился, большой роли не играет. С таким CV тебя везде примут с распростертыми объятиями. Ты наверняка сумеешь быстро освоиться в избранной сфере.