— Я благодарен вам за доверие, профессор. Но свою жизнь вижу только там. Там я родился и просто не представляю себя где-то в другом месте.
— Жизнь любого человека может состояться где угодно, куда бы он ни приехал, где бы ни осел, — веско возразил Уилер. — Хочу напомнить тебе, что сам я родился в Новой Зеландии, и вот скажи, какое это имело значение? Или ты, учитывая твою способность к языкам и дар имитации, подумываешь пойти в актеры? Но для этого надо обладать чем-то еще, помимо названных талантов, и я не уверен, что тебя привлекает возможность из вечера в вечер выходить на сцену и повторять одно и то же, получая взамен аплодисменты, которые очень скоро покажутся однообразными. Это не моделирует мир. Как и съемки в кино, которые проходят то тут, то там и обычно тянутся бесконечно долго. И все ради чего? Чтобы стать кумиром у не слишком требовательной публики, которой все равно кого обожать — Лоуренса Оливье или, скажем, собаку редкой породы?
Да, конечно, оксфордские классовые предрассудки остались в прошлом, кто же спорит. Но Уилер все-таки принадлежал к старой школе и по-прежнему считал Лоуренса Оливье самым великим из живых актеров, хотя никто уже так не думал даже на его спесивой родине. Том рассмеялся. Да, он действительно был живым и активным, но его активность не имела определенной направленности и со временем запросто могла подостыть. Его вряд ли можно было назвать человеком действия в привычном смысле. Ему не хватало склонности к авантюрам, не хватало амбициозности — или он еще не открыл в себе этих качеств, или ему не хватало стремления, как, впрочем, и потребности, стать таким. Во всяком случае, в тогдашнем своем возрасте он полагал, что ему не по силам “моделировать мир”, по выражению Уилера. В какой бы стране Томас ни осел. На самом деле он придерживался мнения, что это не по силам вообще никому, даже великим финансистам, или великим ученым, или великим правителям. Первые зависят от превратностей судьбы и жестокой конкуренции, они могут потерпеть крах и разориться; вторые могут ошибиться, а значит, рано или поздно их открытия будут оспорены, то есть наука шагнет дальше; третьи либо сходили со сцены, либо их свергали, и они исчезали (это, разумеется, касается демократических правителей; даже Черчилль в сорок пятом году ушел в отставку после всех своих славных дел), но едва они освобождали кресло, приходили другие, чтобы перечеркнуть сделанное предшественниками, и мало кто вспоминал о них уже несколько лет спустя — или даже несколько месяцев спустя (за редкими исключениями, если уж мы привели в пример Черчилля). Тома позабавило, что человек такого острого и закаленного ума, как Уилер, придерживается подобных взглядов, это выдавало странную наивность, по крайней мере с точки зрения современного молодого человека. Ведь молодым вообще свойственно видеть себя более пресыщенными или опытными, чем все остальные, включая сюда и их наставников.
— Нет, актером я становиться не собираюсь, это точно. А уж тем более таким, как Оливье, наше поколение считает его устаревшим.
— Да? Неужели? Вот так вдруг взял и устарел? Прости, я не слишком часто бываю в кино и театре. А его я назвал просто в качестве примера. Забудь.
— А что, на ваш, профессор, взгляд, моделирует мир! — спросил Томас, который запомнил эту фразу и ждал, что Уилер ответит, как принято: великие финансисты, ученые, правители и, пожалуй, военные, способные разрушить его своим оружием. — Понятно, что не актеры и не университетские преподаватели, с этим я спорить не буду, — поспешил он добавить. — И насколько догадываюсь, не философы, не писатели, не певцы, хотя многие из нас, молодых, истерично подражают этим последним, и они в какой-то мере все-таки ломают устоявшиеся нормы, достаточно вспомнить “Битлз”. Но ведь это пройдет — и пройдет без следа. А телевидение, оно слишком идиотское, хотя и его влияние нельзя не учитывать. Тогда кто же его моделирует? У кого хватает на это сил?
Уилер шевельнулся в своем кресле, потом не без изящества закинул ногу на ногу (он был очень высоким, с длинными руками и ногами) и снова поводил ногтем по шраму на подбородке — казалось, ему нравилось касаться бороздки, которая когда-то там была и от которой остался едва заметный след: с виду это место было почти гладким и, наверное, ровным на ощупь, служа лишь напоминанием об ужасной и глубокой ране.
— Разумеется, никто не моделирует мир в одиночку, Томас, да и нескольким людям это не по плечу. Если что и объединяет большую часть человечества (тут я имею в виду всех, кто жил на земле с незапамятных времен), так только то, что вселенная влияет на нас, а вот мы ни в малейшей степени влиять на нее не можем, а если и можем, то совсем немного, чуть-чуть. Даже если мы будем считать себя ее частью, если находимся внутри и очень стараемся изменить какую-нибудь мелочь за те дни, что отведены нам судьбой, на самом деле мы отлучены от вселенной, как говорится в знаменитом рассказе про человека, который выпал из вселенной, всего лишь перейдя на другую улицу, чтобы сидеть там и помалкивать. Outcasts of the universe, — это выражение профессор произнес по-английски, а потом повторил, словно оно заставляло его о многом задуматься и он его долго не вспоминал: — Outcasts of the universe.
Томас не знал, о каком рассказе идет речь [Имеется в виду рассказ Натаниэля Готорна “Уэйкфилд” (1835). Герой рассказа // вышел из дому, сказав, что скоро вернется, и вернулся только через двадцать лет. Все это время он жил неподалеку, наблюдая за женой и за своим домом.], но решил не спрашивать, чтобы не прерывать профессора, поскольку его рассуждения некоторый интерес в нем все-таки пробудили.
— И тут ничего не меняют ни наш уход из жизни, ни наше рождение, ни наше разумное поведение, ни наше существование, ни случайность нашего появления на свет, ни неизбежность нашего исчезновения. Как и ни один поступок, ни одно преступление, ни одно событие. В общем и целом мир был бы тем же самым без Платона, или Шекспира, или Ньютона, без открытия Америки либо Французской революции. Хотя, надо полагать, не без всего этого вместе взятого, а только без какого-то одного из этих людей или одного из этих событий. Случившееся могло не случиться — и все осталось бы, по сути, в прежнем виде. Или случилось бы как-то иначе, или как-то в обход, или позднее, или с другими действующими лицами. Какая разница, ведь мы не можем сожалеть о неслучившемся, и уверяю тебя: европеец двенадцатого века не тосковал по Новому континенту, не считал его отсутствие серьезным уроном или бедой для себя, как мы воспринимали бы это через пятьсот лет после открытия Америки. То есть для них это не было катастрофой.
— И что из этого следует? Почему вы все-таки говорите о моделировании мира, если никому и ничему это не под силу?
— Никому, кроме организаторов массовых убийств, только ведь ни один из нас не захочет им стать, так ведь? Но и тут есть свои градации. Вселенная оказывает влияние на каждого из нас, а сами мы не способны ни воздействовать на нее, ни хотя бы слегка царапнуть в ответ. При этом девятьсот девяносто девять человек из тысячи испытывают на себе ее капризы, ее издевательства, она обращается с ними или относится к ним как к пустому месту, а вовсе не как к существам, наделенным минимальной волей или хотя бы намеком на способность к сопротивлению. Тот человек из рассказа сознательно решил превратиться именно в пустое место: наверняка он таким был и прежде — ничем не примечательным жителем Лондона. А может, наоборот, перестал быть пустым местом, хотя бы отчасти перестал, потому и сделался невидимым и исчез: он принял решение покинуть жену и близких — уйти и скрыться. А это уже что-то. Но ведь можно и не прибегать к такой крайней мере, есть и другие способы: человек, остающийся дома, в большей степени изгой, чем тот, кто ушел; а тот, кто действует, в меньшей степени изгой, чем сидящий себе тихо, хотя первый, возможно, и впустую растрачивает свои силы. Актер или университетский преподаватель — больше, чем ученый или политик. Эти по крайней мере пытаются чуть качнуть мир, растрепать ему челку, изменить выражение лица, заставить удивленно приподнять бровь в ответ на свою дерзкую выходку. — И Уилер приподнял левую бровь, словно повторяя воображаемую гримасу вселенной, очень холодной, но слегка оскорбленной.
— Что вы имеете в виду? Что мне надо заняться политикой? Стать ученым? Для занятий наукой мне не хватает знаний, вам это известно, а для политики — особых данных и выдержки. Кроме того, в Испании нет политики, а есть только приказы генералиссимуса.
Уилер рассмеялся, показывая чуть редкие зубы и прищурив желтоватые глаза, и лицо его сразу стало добродушно-язвительным:
— Да нет, нет. Не стоит понимать все так буквально. Ничего подобного я тебе советовать не собирался. Вовсе не эти люди в первую очередь моделируют мир, если опять употребить этот слишком сильный глагол. Его моделируют те, кто не выставляет себя напоказ, кого мы не видим, персоны никому не ведомые и непрозрачные, о которых почти никто ничего не знает. Как и тот невидимый для окружающих герой рассказа, просто они, вместо того чтобы жить растительной жизнью, что-то замышляют, скрытно плетут интриги, а также свои сети. Общество отлично знает, кто им правит, знает владельцев больших состояний и всесильных военных, знает и ученых, которые с блеском двигают науку вперед. Вспомни скромного южноафриканского доктора Кристиана Барнарда, который стал мировой знаменитостью, совершив первую в истории пересадку сердца человека. Вспомни генерала Моше Даяна из Израиля, еще одной страны, на которую не обращают особого внимания, и тем не менее теперь весь мир знает его в лицо — знает повязку на глазу и плешь. Выдающиеся люди сегодня у всех на виду, а именно то, что они оказываются слишком уж на виду, делает их беспомощными, мешает действовать, и чем дальше, тем больше. Им шагу не дают ступить журналисты и киношники, с них не спускают глаз, и в таких условиях просто невозможно ничего смоделировать. Нужна секретность, завеса тумана, а мы двигаемся к обществу, лишенному сфер, покрытых мраком — или даже полумраком. Все, что лежит на поверхности, мир проглотит не прожевывая и опошлит, при этом очень быстро, а значит, тут ни о каком настоящем влиянии на него говорить не приходится. Все очевидное, все, что происходит на глазах у публики, никогда ничего не сумеет изменить. Модель мира нисколько не изменилась, вопреки всеобщей уверенности, после того как пару лет назад три астронавта ступили на Луну. Все остается прежним. Разве это повлияло хотя бы на чью-нибудь жизнь, не говоря уж о функционировании и очертаниях мироздания? Их подвиг показали по телевидению — вот веское доказательство его бесполезности. По-настоящему судьбоносные события не показывают, о них даже не сообщают, по крайней мере сразу, они, наоборот, всегда замалчиваются и остаются тайной еще долгое время: а если о них сообщают, то тогда, когда до этого никому уже нет дела, когда они становятся далеким прошлым, которое людей заботит мало, люди считают, что прошлое их вовсе не касается и ничего не меняет, и тут они правы. Давай вспомним Вторую мировую: о самых важных операциях, которые главным образом и обеспечили победу, ничего, по сути, не известно, о них никогда не распространялись, они не вошли в анналы, от них словно и следа не осталось. Мало того, само их проведение отрицается с невозмутимым и одобренным сверху цинизмом, даже если что-то ненароком просочится в прессу или какой-нибудь честолюбец распустит язык, нарушая, кстати сказать, подписку о неразглашении. Фундамент мироздания сотрясают те, кто действует тайно, за спиной у остальных, не требуя признания, которое им вроде как и ни к чему. Правда, сотрясают еле заметно. Но они хотя бы заставляют вселенную немного напрячься в своем кресле и изменить позу. И это максимум, на что мы можем надеяться, чтобы не чувствовать себя безвозвратно задвинутыми на обочину. — Уилер снова шевельнулся в кресле и, выпрямив ноги, изменил позу, словно играя роль упомянутой вселенной.