— Это уж точно, — поддакнул Феликс.

— И всех нужно где-то разместить…

Два дня спустя, пока Ральф и Анна продолжали спорить, продавать дом или нет, явился их сын Джулиан с сумкой в руках. Он сказал, что не вернется в университет — сыт наукой по горло, большое спасибо. Сумку он тут же закинул в свою старую комнату на чердаке, рядом с комнатой Робина: много лет назад они сознательно переселили мальчиков наверх, чтобы те могли шуметь, не мешая остальным. Джулиан не стал ничего объяснять, просто сказал, что ему надоело быть вдали от семьи, беспокоиться за родных и гадать, все ли с ними в порядке. Он сразу занялся хозяйством, стал возиться по дому и во дворе и не выказывал ни малейшего намерения куда-либо съехать.

Потом из Лондона пришло письмо от Кит. Вообще-то она звонила родителям каждую неделю, но порой, как известно, письмом объясниться куда проще.

Я еще не знаю, чем буду заниматься после окончания учебы. До экзаменов больше семестра, в голову лезут разные мысли, но пока я не в силах остановиться на чем-то одном. Дело не в том, что я хочу сидеть и плевать в потолок, тратя время впустую, но мне хотелось бы вернуться домой на несколько недель и как следует все обдумать. Пап, я помню твои слова насчет того, что я могла бы годик поработать в нашем фонде, но, если честно, Лондон меня достал — во всяком случае, прямо сейчас. Может, для меня найдется какое-нибудь занятие в Норидже…


— Да-а, — протянул Ральф, перечитав письмо. — Неожиданно. Пусть приезжает, конечно, если ей так хочется.

— Пусть приезжает, — согласилась Анна.

Ее точка зрения изменилась. Она почувствовала, что должна осесть здесь, уступить требованиям дома, смириться с ними и остаться в этом доме до старости.


В день похорон Феликса, войдя в просторный квадратный холл, Анна медленно стянула перчатки и повесила те на специальную стойку, занимавший много места и совершенно лишний предмет мебели, который Ральф как-то прикупил в антикварной лавке в Грейт-Ярмуте. «Никакой другой семье во всем графстве и в голову не придет обзавестись этакой штуковиной», — сказала она тогда. Но теперь Анна смотрела на стойку со свежим удивлением и неприязнью, разглядывала ножки оттенка жженого сахара и многочисленные выдвижные ящики, бесчисленное множество углов и скосов, исправно собиравших пыль, медные крючки, куда джентльменам полагалось вешать шляпы, и видела собственное отражение в тусклом и мутном овале зеркала. Она откинула волосы со лба, сняла пальто и кинула одежду на перила лестницы.

В климате Норфолка Анна словно обескровилась, а ее тонкие пальцы и руки начали отливать лиловым. Каждую зиму она вспоминала Африку и те дни, когда, вставая с теплой постели на рассвете, еще до палящего зноя, она ощущала, как ее конечности становятся гибче, как поры на лице раскрываются, подобно лепесткам цветка, как ребра, словно радуясь новому дню и отсутствию одежды, раздаются, позволяя сделать сладкий и обильный вдох полной грудью. В Англии она никогда не испытывала ничего подобного, даже в июле, когда все мучились от жары. Термометр утверждал, что на улице жарко, однако тело ему не верило. Английская жара была обманчивой, а солнце часто застилали облака.

Анна вошла в кухню. Джулиан, услышавший, как она подъехала, расставлял на столе чайные чашки.

— Как все прошло?

— Полагаю, что неплохо, — ответила она. — Похоронили как положено. По-твоему, для чего еще ходят на похороны?

— А как миссис Палмер?

— Джинни вела себя как обычно. Ну, почти. Ей еще принимать гостей, на пироги, приготовленные миссис Глив. — Анна состроила гримасу. — И поить народ виски. Она почему-то настаивала именно на виски. Если кто попросит джина, уж не знаю, нальют ему или нет.

Джулиан потянулся за чайником.

— На похоронах ведь джин не пьют, насколько мне известно?

— Ты прав. Это считается неприличным. — При слове «джин» Анне сразу вспоминались прочитанные книги и виденные фильмы. Материнская погибель. Напиток подпольных акушеров. Любовный приворот. Раскрасневшиеся лица, расстегнутые пуговицы на рубахах и платьях…

— А что Эмма?

— Эмма держалась молодцом. Про таких говорят — кремень. Пришла она, между прочим, в своем старом пальто.

— Ты же не думала, что она разорится на новое по такому случаю?

— Ну, не знаю, что тебе сказать. Женщина поглупее могла бы взять напрокат шубу из соболя. Все уверены, кстати, что Феликс ее баловал, осыпал подарками и деньгами. — Анна усмехнулась, грея руки о чашку с чаем. — Мы с твоим отцом потолковали по дороге домой. О том, как он ухитрялся так долго не замечать, что Эмма крутит с Феликсом.

— Это надо твитнуть, — отозвался Джулиан.


Года три назад, за год до того, как Кит отправилась в университет, Ральф Элдред на день уехал в Холт. Близилось Рождество, на дворе Грешем-скул мальчишки с синими от холода коленками гоняли в хоккей. С узких городских улиц напрочь исчезли туристы, а небо над головой отливало свинцом.

Ральф решил — что было для него непривычной роскошью, которую он позволял себе крайне редко, — выпить чаю. Девушка за стойкой попросила его пройти наверх. Вдыхая хлебные ароматы, он поднялся по крутой лестнице с хлипким поручнем и очутился в помещении, где от пола до потолка было едва ли семь футов, а на полудюжине столов красовались розовые скатерти и белые чашки. На последней ступеньке лестницы Ральфу, рост которого составлял шесть футов, пришлось пригнуться, чтобы пройти под стропилом. Выпрямившись и повернув голову, он обнаружил, что смотрит прямо в глаза Феликсу Палмеру, наливавшему его сестре Эмме вторую чашку дарджилинга.

Последующие двадцать минут выдались весьма необычными. Впрочем, нельзя сказать, чтобы Эмма как-то стушевалась. Нет, она обернулась, приветствовала брата улыбкой и сказала: «Бери стул и садись к нам. Что ты будешь — кекс с поджаристой корочкой, булочку или то и другое вместе?» А Феликс опустил на стол обтянутый харрисовским твидом локоть, поставил чайник на подставку и радостно воскликнул: «Ральф, старина, все по делам мотаешься?!»

Ральф сел. Его лицо было бледным, а рука, когда он потянулся за чашкой, что принесла официантка, заметно дрожала. Невинная картина, представшая его взору, когда он поднялся по лестнице, внезапно и жестоко явила свою истинную суть. Больше всего Ральфа смущало не то, что его сестра завела интрижку с женатым мужчиной, а мгновенное осознание того, что эта интрижка является одним из элементов мирового порядка, данностью, своего рода столпом мироздания для всего прихода, и только он, глупый, слепой, эмоционально нечувствительный Ральф, не был о том осведомлен; только он — и его жена Анна, которой нужно обо всем рассказать, поскорее вернувшись домой.

Если бы его спросили, как он все это осознал, в мгновение ока, просто повернув голову под стропилом и встретив взгляд голубоглазого Феликса, — он бы не нашелся, что ответить. Знание пришло к нему как бы само по себе, возникло из неведомых пучин. Когда принесли кекс с корочкой, он откусил кусочек, положил остальное обратно на тарелку и вдруг понял, что откушенный кусочек превратился у него во рту в гальку, которую невозможно проглотить. Феликс достал из кармана пакет из коричневой бумаги и сказал: «Послушай, Эмма, я принес шерсть, которая нужна Джинни для ее треклятого гобелена. В магазине мне говорили, что заказа придется ждать три месяца, но я зашел к ним наобум, и выяснилось, что шерсть привезли этим утром». Он вынул из пакета на скатерть моток шерсти оттенка засохшего папоротника. «Надеюсь всей душой, что угадал с цветом. У Джинни прямо пунктик насчет оттенков».

Эмма ответила что-то вежливое, и Феликс пустился рассказывать о перестройке церкви в Фэйкенхеме — дескать, его компании предложили этот проект в начале недели, и к среде, то есть сегодня, они уже кое-что придумали. Потом стали обсуждать зарплату органиста, играющего в приходской церкви, а дальше перескочили на цены на бензин. Ральф в разговоре не участвовал. Моток рыжеватой шерсти продолжал лежать на столе, и он косился на него с таким видом, будто это была ядовитая змея.

В тот вечер Ральф приехал домой один, чем немало удивил Анну. Никаких спутников, никаких прихлебателей, никаких толстых стопок бумаг в руках; ни тебе немедленного броска к телефонному аппарату, ни небрежного приветствия, брошенного через плечо, ни заданных вскользь вопросов, где это, а где то, кто звонил и что просил передать. Он сел на стул в кухне, а когда Анна пришла к нему и спросила, что с ним такое, он стал раскачиваться на стуле, не отрывая взгляда от стены.

— Знаешь, Анна, — сказал он, — я бы, пожалуй, чего-нибудь выпил. У меня сегодня был шок.

В понимании Ральфа алкоголь мог употребляться исключительно в медицинских целях. Бренди, например, полагалось применять для лечения колик, если не помогли прочие лекарства. Подогретым виски с лимоном следовало лечить простуду — Ральф считал, что простуженные нуждаются в ободрении, а для ободрения все средства хороши. Но вот употребление спиртного как способ установления социальных контактов никогда не являлось частью его жизни. Его родители были трезвенниками, а он, даже повзрослев, так и не освободился от родительского влияния. Против употребления алкоголя другими он при этом ничуть не возражал, и бар в доме Элдредов был всегда полон, поскольку Ральф отличался гостеприимством. Когда в гости заглядывал кто-нибудь не слишком разговорчивый или замерзший, Ральф встречал его со стаканами и кубиками льда. Щедрый по натуре и не могущий похвастаться наметанным глазом, он обычно наливал порцию раза в четыре больше, чем было принято. Местного советника на выезде из Ред-хауса остановила полиция; его попросили дунуть в трубочку, и выяснилось, что алкоголя в нем втрое больше положенного. А социальная работница из Нориджа и вовсе облевала лестницу в доме. Когда случалось что-то подобное, Ральф неизменно заявлял: «Мой дядюшка Святой Джеймс был совершенно прав. Полное воздержание надежнее всего. Стоит выпить хоть чуть-чуть, и сразу теряешь над собой контроль, верно?»