— Да что за чушь вы городите! — окрысился я. — Ничего вы не видите, а просто дурью маетесь.

В эту минуту к нам подошел Бенавидес и услышал последнюю фразу. Мне стало стыдно, но слов в свое оправдание я не нашел. Мое раздражение в самом деле было непомерно велико, и я не вполне отчетливо понимал, какой механизм запустил его: как бы ни бесили меня люди, все на свете сводящие к конспирологии, это не оправдывает грубости. Я вспомнил роман Рикардо Пилья [Рикардо Пилья (Рикардо Эмилио Пилья Ренси) — аргентинский писатель, сценарист и литературный критик, автор остросюжетных романов.], где было сказано, что если ты параноик, это не значит, что у тебя нет врагов. Постоянный, продолжительный контакт с чужими маниями, которые порой принимают самые разнообразные формы и таятся иногда в головах самых спокойных на вид людей, незаметно воздействует и на нас самих, и, если не поберечься, сам не заметишь, как растратишь все свои душевные силы на дурацкие споры с людьми, жизнь положившими на то, чтобы строить безответственные домыслы. Впрочем, может быть, я несправедлив к Карбальо, и, может быть, он всего лишь передает информацию, выуженную в клоаках Интернета, а, может быть, просто испытывает необоримое влечение к более или менее тонким провокациям и к скандалам со впечатлительными людьми. Или все еще проще: Карбальо — человек ущербный, и его убежденность служит защитой от непредсказуемости жизни — жизни, которая каким-то неведомым и непостижимым образом некогда нанесла ему этот самый ущерб.

Бенавидес почувствовал сгустившееся напряжение, а равно и то, что после моей неучтивой выходки напряжение это грозит перерасти еще во что-нибудь. И протянул мне стакан виски, при этом извинившись: «Я так долго к вам шел, что салфетка уже мокрая». Я молча принял стакан и почувствовал в руке твердые грани массивного тяжелого стекла. Карбальо тоже промолчал, уставившись в пол. После продолжительной и неловкой паузы Бенавидес сказал:

— Карлос, а ну-ка, отгадайте, кому Васкес приходится племянником.

Карбальо неохотно принял участие в этой викторине:

— И кому же?

— Его родной дядюшка — Хосе Мария Вильяреаль [Хосе Мария Вильяреаль — колумбийский политик консервативного толка, бывший губернатор провинции Бойяка. В частности, известен тем, что 9 апреля 1948 года направил в Боготу подчинявшиеся лично ему отряды вооруженной полиции для оказания помощи правительству в подавлении восстания, начавшегося после убийства Гайтана.]! — объявил Бенавидес.

Глаза Карбальо, как мне показалось, задвигались. Не могу сказать — «он их вытаращил», как принято говорить, описывая чье-то изумление или восхищение, но мелькнуло в них нечто такое, что меня заинтересовало: причем не тем, чтó они выразили (а чтó именно они выразили, еще предстояло выяснить), а тем, чтó он совершенно явно попытался скрыть. «Хосе Мария Вильяреаль — ваш дядя?» — переспросил он. И явно насторожился, как в ту минуту, когда говорил о башнях-близнецах, а я покуда пытался сообразить, откуда Бенавидес мог узнать об этом родстве. Впрочем, ничего удивительного — мой дядя был некогда видным деятелем Консервативной партии, а в колумбийском политическом бомонде все всех знают. Так или иначе, сведение такого рода могло — или даже не могло — не прозвучать в ходе нашего первого разговора с доктором в кафетерии клиники. Чем оно могло заинтересовать Карбальо? Я пока не знал. Было очевидно, что Бенавидес, упомянув моего дядю, старался умерить неприязнь, которая буквально витала в воздухе, когда он появился. И столь же очевидно, что это ему удалось немедленно и в полной мере.

— А вы с ним были близки? — спросил Карбальо. — То есть я хотел сказать — вы хорошо знали вашего дядюшку? Много с ним общались?

— Меньше, чем хотелось бы. Когда он умер, мне едва исполнилось двадцать три года.

— Отчего же он умер?

— Не знаю. Своей смертью. Естественной. — Я посмотрел на Бенавидеса. — А вы откуда его знаете?

— Еще бы мне его не знать! — Карбальо как-то распрямился, и голос его обрел прежнюю живость; наш конфликт, по всему судя, был предан забвению. — Франсиско, принесите, пожалуйста, книгу — покажем.

— Не сейчас, не сейчас. Не забудьте, что у меня гости.

— Принесите, прошу вас. Сделайте это ради меня.

— Что за книга? — спросил я.

— Вот он принесет — и увидите.

Бенавидес скорчил потешную гримасу, какие в ходу у детей, когда они выполняют поручение родителей, которое считают прихотью. Исчез в соседней комнате и тотчас возник снова: отыскать книгу, о которой шла речь, труда ему не составило: либо он как раз читал ее, либо содержал свою библиотеку в таком неукоснительном порядке, что мог найти искомое, не шаря по стеллажам, не водя неверными пальцами по нетерпеливым корешкам. И я узнал красный картонный переплет еще до того, как Бенавидес протянул книгу Карбальо: это были воспоминания Габриэля Гарсия Маркеса «Жить, чтобы рассказать об этом», опубликованные три года назад и заполнившие сейчас полки всех библиотек колумбийских и значительную часть иных. Карбальо принял том и принялся перелистывать, ища нужную страницу, и еще прежде чем нашел, память и шестое чувство уже подсказали мне, чтó именно он найдет. Мог бы, впрочем, и раньше догадаться — речь пойдет о 9 апреля.

— Вот, — сказал он.

Потом вручил книгу мне и показал пальцем, где читать: это была 352-я страница того же издания, что хранилась у меня дома, в Барселоне. Маркес вспоминает там о покушении на Гайтана, случившемся в ту пору, когда он в Боготе изучал юриспруденцию, не чувствуя ни малейшего призвания к этому, и жил — уж как жилось, из кулька, как говорится, да в рогожку — в пансионе на Восьмой каррере, в центре города, не дальше двухсот шагов от того места, где Роа Сьерра выпустил четыре роковые пули. Гарсия Маркес пишет так: «В соседнем департаменте Бойякá, знаменитом своими либеральными традициями и нынешним твердокаменным консерватизмом, губернатор Хосе Мария Вильяреаль, истинный зубр-реакционер, не только подавил едва ли не в зародыше местные беспорядки, но и отправил войска в столицу». Определение моего дядюшки как «зубра-реакционера» следует воспринимать отчасти даже как лестное, ибо относится к человеку, по приказу президента Оспины приведшему в порядок национальную полицию, куда людей набирали по единственному критерию — членству в Консервативной партии. Незадолго до 9 апреля эта чрезмерно политизированная структура уже, так сказать, вышла из утробы матери и вскоре сделалась репрессивным органом с самой одиозной репутацией.

— Вы знали об этом, Васкес? — спросил Бенавидес. — Знали, что здесь говорится о вашем дядюшке?

— Знал.

— «Зубр-реакционер», — повторил Карбальо.

— Мы с ним никогда не говорили о политике.

— Неужто? Никогда не говорили о 9 апреля?

— Да я уж и не помню… Какие-то забавные случаи рассказывал, это было.

— О-о, вот это мне интересно! — воскликнул Карбальо. — Правда же, Франсиско, нам это интересно?

— Правда, — ответил Бенавидес.

— Ну, расскажите, послушаем! — сказал Карбальо.

— Да я даже не знаю… Много всякого было… Вот, например, однажды к нему пришел его друг — человек либеральных воззрений — и застал дядюшку за обедом. «Чепе [Чепе (Chepe) — принятая в Колумбии уменьшительная форма имени Хосе.], дорогой, — сказал он ему. — Переночуй сегодня где-нибудь в другом месте». «Это с какой же стати?» — спросил дядюшка. А тот ему ответил: «Потому что сегодня ночью тебя убьют». И подобных случаев было множество.

— А про девятое апреля? — допытывался Карбальо. — Про девятое апреля никогда не вспоминал?

— Нет, со мной — никогда. Правда, дал несколько интервью, и не более того.

— Но он наверняка знал прорву всего, а?

— Прорву — чего?

— Ну он же был в ту пору губернатором Бойякá. Это всем известно. Он получал информацию, потому и послал полицию в Боготу. Нетрудно себе представить, что он и потом был в полном курсе событий. Он задавал вопросы, он наверняка разговаривал с правительством, не так ли? И за свою долгую жизнь он, конечно, встречался со множеством людей… и знал, разумеется, подоплеку очень многих событий, и в том числе тех, которые, как бы это сказать, были не на свету…

— Не знаю.

— Понимаю… — протянул Карбальо. — Скажите, а дядюшка ваш никогда не упоминал одного элегантного мужчину?

Задавая этот вопрос, он отвел глаза. Я прекрасно это помню, потому что как раз в этот миг встретил взгляд Бенавидеса — отсутствующий, или, лучше сказать, ускользающий: я и поймал-то его с трудом, как если бы доктор изобразил рассеянность и внезапную потерю интереса к предмету разговора. И я сейчас же понял, что это интересует его больше, нежели что иное, однако у меня не было оснований подозревать скрытые намерения в этом ничего якобы не значащем диалоге.

— Какого мужчину? — переспросил я.

Пальцы Карбальо вновь запорхали по страницам Маркеса. И вот нашли, что искали:

— Читайте, — и прикрыл подушечкой указательного пальца какое-то слово. — С этого места.

«После убийства Гайтана, — писал Маркес, — за Хуаном Роа Сьеррой погналась разъяренная толпа, и ему, чтобы избежать самосуда, ничего не оставалось, как спрятаться в аптеке “Гранада”. Его втолкнули туда несколько полицейских и хозяин аптеки, и он уже считал себя в безопасности. Но дальше началось непредвиденное. Какой-то мужчина в сером костюме-тройке и с манерами английского лорда принялся горячить толпу, причем так красноречиво и так властно, что слова его возымели действие, и аптекарь сам поднял железные жалюзи, позволив нескольким чистильщикам обуви ворваться в свое заведение и выволочь наружу перепуганного злоумышленника. И его забили насмерть здесь же, прямо посреди улицы, на глазах у полиции и под страстные речи элегантного господина. А тот принялся кричать: “На дворец! На дворец!”». Далее у Маркеса сказано: