— Ты мне помешал, — говорит Антония. Поворачивает айпад, кладет его экраном на потертый паркет. — Ты очень плохо воспитан.

Джон один из тех, кто, обидевшись, моментально переходит в контратаку. В превентивном порядке. Из спортивного интереса. Чтобы показать другим, что он парень не промах.

— А ты всегда оставляешь дверь открытой? Разве не знаешь, в каком районе живешь? А если маньяк-насильник придет?

Антония на это моргает в замешательстве. С сарказмом ей справиться непросто.

— Ты не маньяк-насильник. Ты полицейский. Баск.

То, что он баск — кто угодно поймет по его акценту, тут Джона не провести. Но вот то, что она угадала род его занятий, — удивительно.

Обычно от полицейских прямо несет полицией. А Джон, которому не нужно платить за квартиру и который тратит все деньги на одежду, скорее напоминает директора по маркетингу в своем костюмчике-тройке индивидуального пошива из тонкой шерсти и итальянских ботинках.

— Откуда ты знаешь, что я полицейский? — спрашивает Джон, прислоняясь к дверному косяку.

Антония указывает на левую сторону его пиджака. Хоть портной и старался обеспечить незаметное ношение оружия, ничего у него не получилось. Да и режим питания Джона не слишком-то помог.

— Я инспектор Гутьеррес, — соглашается Джон. Он уже собирается протянуть ей руку, но вовремя сдерживается. Его предупреждали, что этой женщине не нравится физический контакт.

— Тебя прислал Ментор, — говорит Антония.

И это не вопрос.

— Он тебя предупредил о моем визите?

— Я это и так поняла. По другой причине сюда никто не приходит.

— Твои соседи приходят, приносят тебе еду. Должно быть, они очень тебя ценят.

Антония пожимает плечами.

— Это здание принадлежит мне. Ну, то есть моему мужу. Еда — это плата, которую я беру с них за жилье.

Джон прикидывает. Пять жилых этажей, три квартиры на этаж, тысяча евро с квартиры.

— Да уж. Недешевый получается кускус. Надеюсь, хоть вкусный — за такую-то цену.

— Я не люблю готовить, — с улыбкой говорит Антония.

И в этот момент Джон замечает, что она очень симпатичная. Не то чтобы ослепительная красавица, нет. На первый взгляд лицо Антонии кажется неприметным как чистый лист. Да и черные прямые волосы средней длины не очень-то ее выделяют. Но стоит ей улыбнуться, и ее лицо озаряется, словно новогодняя елка. И ты вдруг обнаруживаешь, что ее глаза на самом деле не карие, как тебе казалось, а оливково-зеленые; и что на щеках и подбородке у нее появляются ямочки, образуя идеальный треугольник.

Но вот она снова серьезна — и эффект исчезает.

— А теперь уходи, — говорит Антония и резко взмахивает рукой в сторону Джона.

— Не уйду, пока ты меня не выслушаешь, — отвечает инспектор.

— Ты что, думаешь, ты первый, кого сюда прислал Ментор? До тебя было еще трое. Последний приходил всего полгода назад. И всем я отвечаю одно и то же: мне неинтересно.

Джон почесывает голову, по привычке вытягивая свои рыжие завитушки, и делает глубокий вдох на несколько секунд. Чтобы наполнить это огромное туловище, требуется изрядное количество воздуха. На самом деле Джон просто пытается выиграть время, потому как понятия не имеет, что говорить этой странной и замкнутой женщине, с которой он познакомился три минуты назад. А указание Ментора было следующим: сделай так, чтобы она села в машину. Обещай, что хочешь, ври, угрожай, задобри ее. Но сделай так, чтобы она села в машину.

Чтобы она села в машину. А что должно быть потом — неизвестно. И эта мысль не дает ему покоя.

Что же это за баба, почему она такая важная персона?

— Если бы я знал, принес бы тебе кускус. Что случилась? Ты работала в полиции?

Антония недовольно цокает языком.

— Он тебе ничего не сказал, не так ли? Ничего не объяснил. Велел тебе усадить меня в машину, не уточнив, куда мы поедем. И все это ради очередного дурацкого задания. Нет уж, спасибо. Мне и так хорошо.

Джон широким жестом обводит пустую комнату и голые стены.

— Оно и видно. Кто же не мечтает спать на полу.

Антония слегка съеживается и прикрывает глаза.

— Я не сплю на полу. Я сплю в больнице, — выдает она.

Я нащупал больное место, думает Джон. А когда ей больно, она говорит.

— А что с тобой? То есть нет, не с тобой. Видимо, что-то с твоим мужем, да?

— Это не твое дело.

Детали вдруг начинают складываться воедино, и Джон уже не может остановиться.

— С ним что-то случилось, он болен, и ты хочешь быть с ним. Это можно понять. Но поставь себя на мое место. Мне велено уговорить тебя сесть в машину, Антония. Если ничего не получится, для меня это чревато последствиями.

— Не моя проблема, — голос Антонии становится ледяным. — Меня не волнует, что будет с толстым некомпетентным полицейским, который настолько облажался, что его отправили за мной. А теперь убирайся. И передай Ментору, чтобы прекратил свои попытки.

Инспектор Гутьеррес с каменным лицом делает шаг назад. Без понятия, что еще можно сказать этой сумасбродке. Он проклинает себя за то, что ввязался в это дело и потерял кучу времени. Остается лишь вернуться в Бильбао, встретиться с комиссаром и расплатиться за свою тупость.

— Ладно, — говорит Джон, прежде чем повернуться и, поджав хвост, уковылять в коридор. — Но он просил тебе передать, что в этот раз все иначе. В этот раз без тебя не обойтись.

4

Видеозвонок

Антония Скотт смотрит, как огромная спина инспектора Гутьерреса исчезает в коридоре. Считает удаляющиеся шаги — медленные и тяжелые. Досчитав до тринадцати, переворачивает айпад.

— Теперь мы можем поговорить, бабушка.

На экране видна старушка с добрыми глазами и пышной прической. Лицо ее настолько морщинистое, что борозд на нем не меньше, чем на виноградном поле Ла-Риохи. И старушка сейчас как раз опустошает бокал вина.

— Почему ты мне позвонила? Ведь десяти еще нет.

— Я позвонила, когда услышала, что он поднимается. Я хотела, чтобы ты была здесь, а то мало ли что.

Они говорят на английском. Джорджина Скотт живет в Чедворте, на окраине Глостера, в крошечной английской деревушке, где время остановилось несколько веков назад. Городок с почтовой открытки. Римская вилла. Стены, покрытые мхом. И высокоскоростной интернет, благодаря которому бабушка Скотт разговаривает с Антонией два раза в день.

— Мне показалось, что он красив. У него был голос красивого мужчины, — говорит бабушка.

Ей очень хочется, чтобы ее внучка выбралась из своей паутины.

— Он гей, бабушка.

— Глупости, милая. Стоит лишь ему прикоснуться к тебе, и он уже не гей. Я в свое время вылечила нескольких таких.

Антония закатывает глаза. Бабушка Скотт твердо убеждена, что «политкорректность» — это про Уинстона Черчилля.

— Бабушка, ну ты и скажешь…

— Мне девяносто три года, милая, — говорит в свое оправдание старушка и наливает себе еще вина.

— Ментор хочет, чтобы я вернулась на работу.

Струя бордо слегка подрагивает, и несколько капель проливаются на стол. Невероятно. Бабушка Скотт едва способна расписаться, не выходя за края страницы, но когда дело доходит до наливания вина, рука ее тверда, как у пластического хирурга.

— Но ты этого не хочешь, не так ли? — спрашивает бабушка. Голос прямо как у невинной овечки, за которой почти не разглядеть волка.

— Ты же знаешь, что нет, — отвечает Антония. Ей не хочется снова затевать спор.

— Конечно, дорогая.

— Из-за меня Маркос уже три года лежит в больнице. Из-за меня и из-за этой работы.

— Нет, Антония, — возражает бабушка, понизив голос. — Не из-за тебя. А из-за того ублюдка, который нажал на курок.

— И которого я не сумела остановить.

— Пусть я просто выжившая из ума старуха, — говорит бабушка (волк уже начинает показывать зубы), — но мне кажется, что раз уж ты себя обвиняешь в грехе бездействия, то это должно относиться и к твоему безвылазному сидению дома.

На секунду Антония замолкает. Этого хватает для того, чтобы обезьяны у нее в голове активизировались и стали отчаянно пытаться выбраться из западни.

— Почему ты так со мной, бабушка? — возмущается она.

— Потому что мне надоело смотреть, как ты гниешь там в одиночестве. Потому что не используешь свой дар. Но прежде всего я говорю это из чистого эгоизма.

— Из эгоизма? Ты, бабушка? — удивляется Антония.

В девятнадцать лет Джорджина Скотт записалась добровольцем в качестве медсестры и высадилась в Нормандии спустя семьдесят часов после Дня «Д» — в огромной каске, сползающей на брови, и в обнимку с картонным чемоданчиком, набитым ампулами морфина. Нацисты в двух шагах — а она без устали отрезает ноги, зашивает раны, колет обезболивающее.

Антония и вообразить себе не может, что ее бабушке свойственна хоть капля эгоизма.

— Из эгоизма, именно. Ты стала ужасно скучной. Сидишь взаперти все дни напролет, про ночи вообще молчу. Я скучаю по тому времени, когда ты работала. И все мне рассказывала. Что мне еще остается в жизни? Вот это, — говорит бабушка, поднимая бокал. — И ты. А вино мне уже не приносит такого удовольствия, как раньше.