Перемещаясь, мы попадаем в место, которое представили, а если мы растеряны, сбиты с толку? Вдруг кто-то случайно вообразит нечто настолько непохожее на привычный мир и на желаемую точку назначения, что окажется в ловушке, не сможет представить себе путь обратно? Мне сложно понять, каково это. Таких, как я, вероятно, выручает сильная тоска по дому. Кто знает…

Я неоднократно расспрашивал теоретиков, техников и руководящих чиновников Бюро транзиции о том, как все работает, но толкового ответа пока не получил. Мне ничего не объясняют, потому что незачем. Тем не менее я хочу знать. К примеру, когда меня отправили в Савойю спасти молодого врача от смерти в рухнувшем здании — разве это не говорит о своего рода предвидении? Нет ли у нас — я имею в виду, у «Надзора» — некой способности заглядывать в будущее? Или сопоставлять похожие, только немного разведенные по времени миры: наблюдать за опережающей реальностью, чтобы повлиять на события в той, что идет следом? Суть одна и та же.

Конечно, здание могло рухнуть случайно, в результате стечения обстоятельств. Однако я в это не верю. Такие совпадения — большая редкость.

Кстати, о случайностях. Одна из наших с миссис Малверхилл встреч, впервые за долгое время, произошла не где-нибудь, а в казино. Правда, понял я это не сразу.

Повторюсь, лучше всего для перемещений подходят крупные города; в нашей многомерной реальности это такие же транспортные узлы, как и в любом отдельно взятом мире. Главное представительство l’Expédience в мире, куда и в пределах которого я перемещаюсь чаще всего — отчасти по воле случая, а отчасти, возможно, из-за врожденной склонности, — находится в городе, который в зависимости от обстоятельств носит имя Византий, Константинополь, Константиние или Стамбул. Расположенный на двух континентах, объединяющий восток и запад и пробуждающий прошлое во всем его многообразном наследии, он полностью созвучен нашим интересам и способностям. Подобных мест на этой мета-Земле я почти не встречал. Древний и современный, смешавший в одном котле народы, религии, события и убеждения, неуязвимый и вместе с тем покрытый трещинами раздоров, город этот воплощает традиции и риск, разобщенность и сплоченность одновременно. Другой наш офис находится в Иерусалиме.

Был и третий, в Берлине, но, как ни странно, после падения Стены и объединения Германии (одного из громких мета событий, которое с тем или иным отставанием прокатилось по всем связанным реальностям, будто запущенная извне цепочка воспроизведений) этот город утратил свою привлекательность. В общем, берлинское представительство закрыли. Отчасти жаль: мне нравился старый Берлин, разделенный барьером. В дни былого величия он представлял собой обширное, просторное место с озерами и протяженными участками леса по обе стороны от стены, правда, и там и там смутно веяло безнадегой и тюрьмой.

Видели когда-нибудь, как жонглер крутит тарелку на шесте? Так вот, мы ищем вихляющие из стороны в сторону тарелки — места, где чувствуешь, что события вот-вот пойдут в том или ином направлении, где еще один оборот, вливание энергии могут вернуть системе устойчивость, а малейшая небрежность или легкий толчок — привести к катастрофе. Впрочем, из краха мы тоже извлекаем любопытные уроки. Иной раз, чтобы узнать о вещи все, нужно ее разбить.

В ходе обучения на должность транзитора (так официально называется наша профессия — согласен, довольно нескладно; я бы предпочел неформальное «путешественник», «транзиционист» или на худой конец «транзитёр») наступает момент, когда кандидат осознает, что открыл в себе или обрел дополнительное чувство. Это своеобразная способность увидеть историю места, разглядеть взаимосвязи, понять, как долго здесь проживают люди. Мы считываем все многообразие событий, привязанных к конкретному участку природы или скоплению домов и улиц. Мы улавливаем то, что называется «амбр».

Отчасти эта способность связана с чутьем на древнюю кровь. Места, уходящие корнями в глубокую старину, хранящие память о делах не то что столетней — тысячелетней давности, — обычно пропитаны кровью. Битвы и массовые расправы оставляют за собой особый шлейф, который держится веками. Острее всего я ощущаю его в римском Колизее.

Впрочем, амбр — это в основном наслоение опыта множества отживших поколений. Конечно, они не только жили, но и умирали, однако, поскольку в среднем люди живут десятки лет, а умирают лишь единожды, именно жизнь оказывает наибольшее воздействие на аромат, ощущение места.

Разумеется, у обеих Америк совершенно иной амбр, нежели у Европы и Азии. Менее затхлый или менее богатый — зависит от ваших убеждений.

Я слышал, что Новая Зеландия и Патагония кажутся до одури свежими по сравнению почти со всем остальным миром.

Лично мне по душе амбр Венеции. Нет, не запах — во всяком случае, не летом. Именно амбр.

Мне нравится приезжать в Венецию поездом, из Местре  [Местре — бывший город, через который исторически осуществлялась связь островов Венецианской лагуны с материковой частью области Венето. Современный Местре — один из самых населенных районов города Венеция.]. Покинув вагон на вокзале Санта-Лючия, я иногда отключаю на время чувства и память и внушаю себе, будто приехал на обычную крупную железнодорожную станцию, каких в Италии множество. Пройдя между поездами-исполинами, миновав бруталистские интерьеры бездушно-меркантильной громады вокзала, ожидаю увидеть то же, что и всегда: оживленную улицу, суетливую вереницу легковушек, грузовиков и автобусов, в лучшем случае — пешеходную пьяццу  [Пьяцца (ит. piazza — «площадь») — площадь в итальянских городах.] и рядок такси.

А вместо этого за лестничным пролетом и спинами людей — Гранд-канал! Искрится светло-зеленая, подернутая рябью вода; вапоретто  [Вапоретто — речной трамвай, основной вид общественного транспорта в островной части Венеции.]; катера, водные такси и рабочие лодки оставляют за собой пенные следы; блики света играют на волнах, пляшут на фасадах церквей и палаццо; шпили, купола и раструбы дымовых труб ввинчиваются в кобальтовую синь. Или в молочно-белые облака, которые, отражаясь в безмятежных водах, придают им пастельную окраску. Или в темную вуаль грозовой тучи, зависшей над каналом, гладким и покорным под натиском ливня.

Впервые я посетил Венецию во время февральского карнавала. Город встретил меня дымкой, туманом и тишиной. А еще — прохладой, которая стелилась у воды, словно обещание. Меня тогда звали Марк Кейвен. Я знал китайский, английский, хинди, испанский, арабский, русский и французский. Берлинская стена уже канула в прошлое, хотя по большей части еще стояла.

Это был ваш мир.

Чуть дальше вдоль Гранд-канала, на его западном берегу, стоит монументальное палаццо почти кубической формы. Его стены льдисто-белые, а ставни на многочисленных окнах — матово-черные. В этом строгом симметричном здании — Палаццо Кирецциа — когда-то жил левантийский принц, затем — кардинал римско-католической церкви, а еще полтора века там находился небезызвестный бордель.

Тогда (как, впрочем, и теперь) здание принадлежало профессору Лочелле, который знал о существовании «Надзора» и поддерживал наше дело. Тогда он охотно спонсировал нас и делился связями, получая от нас столь же много взамен. Позже он весьма преуспел, став членом Центрального совета, однако двадцать лет назад, тем зябким февральским утром, его чаяния еще не сбылись.

Меня пригласили в город — и заодно на карнавал — в благодарность за мою работу, которая последнее время отнимала много сил, даже изматывала. Больше никто из транзиторов не приехал, хотя я встретил целую свору надзоровских чинуш. Все до единого были со мною подчеркнуто вежливы. Несмотря на изрядное количество крови, замаравшее мои руки уже тогда, я еще не свыкся с тем, что люди, знающие о моей специальности, смущаются меня или даже боятся.

Профессор Лочелле — мужчина невысокий, если не сказать тщедушный — всегда держался с таким достоинством, что о росте никто не вспоминал. Люди вроде него обычно кажутся выше, когда вокруг мало народу. Очутившись с ним тет-а-тет, вы поклялись бы, что профессор одного с вами роста; в небольшой компании он как будто съеживался, а в толпе — полностью исчезал. В то время он уже начал лысеть, теряя тонкие каштановые волосы, словно налипшие на скалу водоросли, которые уносит отлив. У Лочелле были выступающие вперед зубы, превосходный крючковатый нос и глаза морозной синевы. Его смешливая жена — статная блондинка из Калабрии с широким, добродушным лицом — значительно над ним возвышалась. Это она — Гиацинта — обучила меня танцам, которые требовалось исполнять на балах. К счастью, учусь я быстро, да и двигаюсь неплохо.

Во дворце имелся банкетный зал, где в рамках карнавала проводили бал-маскарад, один из крупнейших в том году. Бал состоялся на следующий день после моего приезда. Само собой, меня заворожили как великолепные маски и костюмы, так и пышный декор помещения — симфония старинного лакированного дерева, гладкого мрамора и зеркал в вычурных позолоченных рамах. Мягко лучились свечи, привнося в воздух дымный, ладанный аромат. Он смешивался с запахом всевозможных духов, сигарет и сигар. Мужчины вышагивали, будто павлины; женщины в ослепительных платьях кружились и сверкали. Небольшой оркестр в старинных одеяниях наполнял пространство музыкой. Сверху на происходящее взирали три исполинские люстры из красного стекла — своими закрученными абстрактными очертаниями они походили на блестящие всплески крови, застывшие при вращении в невидимой воронке, а теперь низведенные до обычных безделиц с ненужными, погасшими лампочками, отражающими огни свечей.