Первое, что я усвоил: мой курс финансировался до обидного слабо. Никаких полевых исследований на Тробрианских островах, где, как я читал, существовало табу на поедание пищи в присутствии других. Это считалось культурным — есть одному, повернувшись спиной к друзьям и родственникам. Островитяне знали заклинания, чтобы сделать уродливых людей красивыми. Детей активно поощряли к ранней половой жизни друг с другом. Ходовой валютой был ямс. Женщины определяли статус мужчин. Как странно и бодряще. Мои взгляды на человеческую природу были сформированы по большей части белым населением, кучковавшимся в южной части Англии. Теперь же я вырвался на просторы бескрайнего релятивизма.

В восемнадцать лет я написал премудрое эссе о понимании чести в различных культурах, озаглавленное «Кандалы помутненного разума». Я беспристрастно разбирал всевозможные примеры общественных нравов. Что я знал и что меня волновало? Встречались общества, где изнасилование считалось настолько обыденным, что даже не имело особого названия. Молодому отцу перерезали горло за то, что он не оправдал доверия в поддержании древней вражды. В одной семье были готовы убить дочь за то, что видели ее держащейся за руку с парнем из недолжной религиозной общины. А в другом месте пожилые женщины охотно участвовали в обрезании половых губ своим внучкам. Где же были инстинктивные родительские побуждения любить и защищать? Культурный сигнал сильнее. Где же были всеобщие ценности? Перевернуты с ног на голову. Ничего похожего на Стратфорд-на-Эйвоне. Причины заключались в разуме, в традиции, в религии — другими словами, в программном обеспечении, как я определил это для себя, стараясь избегать оценочных суждений.

Антропологи не выносили суждений. Они наблюдали за реальностью и сообщали о разнообразии человеческих культур. Они восторгались различиями. То, что было безнравственным в провинциальном Уорикшире, считалось в порядке вещей в Папуа — Новой Гвинее. Если смотреть на все с локальной точки зрения, кто мог судить, что хорошо, а что плохо? Уж конечно, не колониальная власть. Я вывел из своих исследований ряд досадных заключений об этике, и несколько лет спустя это привело меня на скамью подсудимых в суде графства по обвинению в подстрекательстве к мошенничеству в крупных масштабах против налоговых органов. Я не стал пытаться убедить его честь, что вдали от его суда имеется кокосовый пляж, где подобное подстрекательство только приветствовалось. Напротив, перед дачей показаний ко мне вернулся здравый смысл. Моральные заповеди были реальны, они были истинны, добро и зло были заложены в самой природе вещей. И наши действия следует оценивать на этом основании. Так я полагал до того, как познакомился с антропологией. Запинаясь, я униженно принес залу суда извинения и тем самым избежал грозившего мне приговора к лишению свободы.

* * *

Когда я утром позже обычного вошел на кухню, глаза Адама были открыты. Бледно-голубые, испещренные вертикальными черными крапинками. Ресницы были длинными и густыми, как у ребенка. Но механизм моргания еще не активировался. Он был настроен на неравные интервалы, привязан к мимике и жестам и реагировал на действия и речь других. Я все же прочитал за ночь руководство. Андроид был оснащен моргательным рефлексом для защиты глаз от летящих объектов. В настоящий момент его взгляд не выражал ни мысли, ни намерения и был таким же пустым и холодным, как взгляд манекена в витрине магазина. Голову он по-прежнему держал неподвижно, сводя на нет ее внешнее правдоподобие. Все его тело ничего не выражало. Я попробовал нащупать пульс в запястье, но безрезультатно — сердцебиение без пульса. Его рука поднималась с трудом, неподатливая в локтевом сгибе, словно скованном трупным окоченением.

Я оставил Адама в покое и стал варить кофе. Мои мысли были заняты Мирандой. Все изменилось. Ничего не изменилось. В течение почти бессонной ночи я вспомнил, что она должна была навестить отца. Наверняка поехала в Солсбери сразу после семинара. Я мысленно увидел ее в поезде от станции Ватерлоо: сидит с нечитанной книгой на коленях, глядит на проносящийся мимо ландшафт, на волны телефонных линий и не думает обо мне. Или думает только обо мне. А может, вспоминает мальчишку с семинара, пытавшегося переглядеть ее.

Я посмотрел выпуск новостей на телефоне. Блестящая звуковая мозаика морской глади. Портсмут. Тактическая группа готова к переброске. Большая часть страны пребывала в театре грез, облачившись в исторические платья. Позднее Средневековье. Семнадцатый век. Начало девятнадцатого. Рюши, рейтузы, юбки с кринолином, напудренные парики, глазные повязки, деревянные ноги. Опрятность была непатриотичной. История определила нашу уникальность, и наш флот был обречен на успех. Телевидение и пресса подбадривали рассеянную коллективную память, перечисляя поверженных врагов: испанцев, голландцев, немцев (дважды в этом веке), французов — от Азенкура до Ватерлоо. Мимо проносились истребители. Молодой человек в боевом снаряжении, прямиком из военного училища, рассказывал репортеру о грядущих трудностях, прищуриваясь в камеру. Старший по званию говорил о непоколебимой стойкости своих солдат. Я был тронут. При всей моей антипатии к таким выступлениям я был тронут. Когда сводный оркестр волынщиков в килтах прошел маршем к трапу корабля, я воспрянул духом. Далее — снова в студию, к морским картам, размеченным стрелочками, и к обсуждению тылового обеспечения и поставленных задач, ясными уверенными голосами. К дипломатическим шагам. К премьер-министру в элегантном синем костюме, стоящему на ступенях резиденции.

У меня потеплело на душе, несмотря на то что я столько раз заявлял о своем антимилитаризме. Я любил свою страну. Что за предприятие, что за отвага. За восемь тысяч миль. Что за самоотверженные люди, рискующие своей жизнью. Я выпил на кухне еще чашку кофе, застелил постель, чтобы придать комнате рабочий вид, и уселся за компьютер, намереваясь погрузиться в мировой рынок ценных бумаг. Перспектива военных действий привела к дальнейшему снижению финансового индекса на один процент. Продолжая пребывать в патриотическом настроении, я уверился в неминуемом поражении аргентинцев и сделал ставку на фирму, производившую игрушки и рекламные сувениры, в частности, британские флажки на палочках. Я также сделал вложение в двух импортеров шампанского и сказал себе, что выход из кризиса не за горами. Часть войск перебрасывалась в Южную Атлантику усилиями торгового флота. Мой приятель, который работал в ведомстве по управлению активами в Сити, сказал, что его компания прогнозирует потопление нескольких судов. Имело смысл сократить число крупных игроков на рынке страхования и инвестировать в южнокорейское судостроение. Но подобный цинизм мне претил.

Мой компьютер, купленный в магазине подержанных вещей в пригороде Лондона, был сделан еще в середине шестидесятых и работал медленно. На то, чтобы сделать ставку на производителя флажков, у меня ушел час. Я бы управился быстрее, если бы не кавардак в мыслях. Если я не думал о Миранде и не пытался услышать наверху звук ее шагов, я думал об Адаме и о том, стоит ли мне его продавать или что-то наконец решить с его личностными настройками. Я продал серебро и еще подумал об Адаме. Купил золото и снова подумал о Миранде. Я сидел на толчке и думал о швейцарских франках. После третьей чашки кофе я спросил себя, на что еще победоносная нация может тратить свои деньги. Говядина. Пабы. Телевизоры. Я поставил на все три позиции и почувствовал себя виртуозом биржевой игры и военной экономики. Приближалось время ланча.

Я сделал сэндвич с сыром и соленым огурцом и снова сел напротив Адама. Какие-то новые признаки жизни? Кажется, ничего нового. Его взгляд, направленный за мое левое плечо, был все таким же мертвым. Ни малейшего движения. Но через пять минут я случайно взглянул на Адама и увидел, как он начал делать первый вдох. Сперва раздалась серия быстрых щелчков, а затем его губы раскрылись, и я услышал комариный писк. Полминуты ничего не происходило, потом подбородок задрожал, и он издал натуральный глотательный звук, впервые набрав полный рот воздуха. Разумеется, ему не требовался кислород. Такая метаболическая необходимость была в прошлом. Я долго дожидался его первого выдоха, застыв с сэндвичем в руке. Наконец он выдохнул — бесшумно, через ноздри. Вскоре его дыхание вошло в устойчивый ритм, грудная клетка стала размеренно расширяться и сокращаться. Я оторопел. Взгляд по-прежнему оставался безжизненным, отчего Адам стал похож на дышащий труп.

Как много жизни выражают глаза. Если бы его глаза были закрыты, подумал я, он бы был похож на спящего человека. Я положил сэндвич и, подойдя к Адаму, с любопытством приблизил руку к его рту. И почувствовал его влажное и теплое дыхание. Умно. В руководстве пользователя я прочитал, что он мочится раз в день, поздним утром. Тоже умно. Я попробовал закрыть его правый глаз и задел пальцем бровь. Адам дернулся и резко отвел голову. Я вздрогнул и отпрянул. И стал ждать. Секунд двадцать, если не дольше, ничего не происходило, а затем плавным и бесшумным, бесконечно медленным движением его плечевой пояс и голова вернулись в исходное положение. Ритм его дыхания не изменился, тогда как мои дыхание и пульс ускорились. Я стоял в нескольких футах от него, зачарованный этой плавностью, напомнившей мне медленно сдувавшийся шарик. Я решил не пытаться закрыть его глаза. Пока я ждал от него еще каких-то действий, я услышал наверху шаги Миранды. Она вернулась из Солсбери. Вот, зашла в спальню и вышла. На меня опять накатило щемящее чувство невысказанной любви, и в тот момент меня впервые посетила новая идея.