— Больше ничего не сделаю, Андрей Дмитрич, тут надо всю систему поменять.
И будто бы ужасно восхитился академик совпаденьем с собственными мыслями и на всю квартиру закричал:
— Ты слышишь, Люся?! Даже Валера полагает, что менять необходимо всю систему!
После этой байки я, скорей всего, и обнаружил, что давно уже весь пепел стряхиваю в виски. Впрочем, тот исправно оседал.
А вот тут рядом и стишок. Должно быть, мой, поскольку правлен в паре мест:
В стране серпа и молота
живу и тихо вою,
другие моют золото,
а я и ног не мою.
Все мысли мои — лагерные были, я уверен, только записи уже пошли и вовсе как шифровки. Взором мысленным, изрядно подогретым от количества испитого, я всюду видел трофические язвы бывших зон, особо изобильных в этом крае. А если поточней сказать, употребляя лексику физиков, — те черные дыры, сквозь которые навеки утекла значительная, лучшая — поскольку мыслящая и активная — часть российского народонаселения.
Нет, в таких высоких терминах не думал я, торча возле окна, но размышлял о лагерях, по их территориям едучи, — все время, неотрывно, словно под гипнозом находясь. Да и прочитанное давало себя знать. Не зря о лагерях так мизерна литература нынче — отравляться знанием о днях вчерашних никому сегодня неохота, я-то просто много раньше отравился.
Я, кстати, в этих поездах еще и потому тюрьму все время вспоминал, что снова часами вынужденно слушал радио. Господи, за что ж такое вешают на уши россиянам! Эту бодрую, бездарную, нахрапистую пропаганду не выражу словами, но ее отравность — безусловна. Где-то около Иркутска (ехали уже мы долго) я даже стишок об этом написал — нескладный, злобный, но по делу:
В России все отнюдь не глухо,
уже на Данию похоже:
там жертве яд вливали в ухо,
здесь научились делать то же.
В аду, подумалось, среди пыток-наказаний непременно будет круглосуточное радио, а так как там деления на сутки нет, то — вечное.
После Иркутска сразу и заметно участились разговоры о ползучем и безостановочном нашествии китайцев. Их число уже никак не опускалось ниже миллиона и заметно вырастало у энтузиастов этого грядущего порабощения. И многие из этих натекающих пришельцев благодаря феноменальному, забытому в России трудолюбию уже достигли процветания. Что раздражает, как известно, граждан России куда сильнее, чем любые личностные недостатки.
И еще одна забавная прозвучала нота — услыхать такое от хотя и местного, однако же еврея я никак не ожидал. Но очень, очень пожилой мой соплеменник удрученно поведал, горестно стуча ладонью о худую грудь в районе сердца:
— Вы меня в квасном патриотизме ведь никак не заподозрите, ведь правда? Но когда я вижу, как китаец со своим товаром к нам на городской приходит рынок, а тележку с этим его грузом позади него везет наш русский алкоголик, у меня вот тут делается горько!
То, как он выговаривал букву «р», делало эту печаль особенно впечатляющей.
В городе Благовещенске приснился мне замечательный сон. Я с утра решил пошляться по городу, сообразил, что до концерта запросто смогу отоспаться, и прихватил с собой фляжку с виски.
Первый глоток я сделал еще в гостинице. Для начала вышел я на берег Амура, глянул на роскошный китайский город через реку и покурил под триумфальной аркой, некогда воздвигнутой здесь в честь посещения города цесаревичем Николаем, когда он совершал кругосветное путешествие и возвращался из Владивостока в свой Санкт-Петербург.
Я об этом путешествии и знать не знал, но все было написано на арке. Ее восстановили недавно, при советской власти ей стоять не полагалось, но смотрелась она очень симпатично, и под ней я выпил снова и недолго покурил.
Неподалеку на каком-то длинном, амбарного типа здании висела мемориальная доска в честь Чехова — он тут пробыл один день по дороге на Сахалин. Не помянуть Антона Павловича было бы грехом непростительным. На той же площади, на каком-то роскошном старом здании бросалась в глаза большая мраморная доска в память о купце Чурине, и сбоку на доске отдельной пояснялось, что купец этот снабжал продовольствием не только ближние окрестности, но чуть не до Аляски простирались его лавки и магазины. Помянув двумя глотками неизвестного мне раньше Чурина (поскольку был он еще и выдающимся меценатом), я побрел по набережной, чувствуя озноб от ноябрьского ветра, и немного выпил возле памятника графу Муравьеву-Амурскому, который в середине девятнадцатого века был губернатором Восточной Сибири и Дальнего Востока. Для России сделал Николай Николаевич и вправду много — это он превратил Амур в российскую реку.
Здесь она была довольно неширокой, и в хорошую погоду, рассказали мне накануне, было слышно, как поют китайцы в расположенном напротив цветущем городе Хэйхэ. Благовещенцы туда мотались на пароме за дешевыми товарами. А Чурин это все им сам привез бы, подумал я и помянул еще раз даровитого купца.
В гостиницу я возвратился в некоем смущении от исторической недостоверности мемориальных досок, ибо наткнулся на такую в память о Надежде Константиновне Крупской, которая тут сроду не бывала. Может быть, это была школа ее имени? Или роддом, хотя у Крупской не было детей. Но почему-то именно домам родильным присваивают имена бездетных теток — Розы Люксембург, например. Или в Москве — все той же Крупской. Я на всякий случай почтил память обеих. И улегся спать, чтоб на концерте быть как стеклышко. Но тут мне и приснился дивный сон.
Я стоял под триумфальной аркой и смотрел, как по Амуру медленно причаливает к берегу небольшой белый кораблик. С него сошла группа людей, которые остановились, повинуясь мановению руки какого-то смутно знакомого мне человека, энергично пошедшего в мою сторону. Тут я почувствовал, что стою уже не один, и обнаружил слева от себя графа Муравьева-Амурского. В мундире с генеральскими золотыми эполетами, усами — чистый памятник, только оживший и стоящий по стойке «смирно». Я ничуть не удивился и справа обнаружил Чехова. Он почему-то был без пенсне и близоруко щурился — слегка растерянно, отчего выглядел подслеповатым учителем еврейской начальной школы.
А подходивший невысокий человек уже был ясно различим, и я узнал Николая Второго. Он был в какой-то непонятной мне военной форме, без фуражки и платком на ходу вытирал вспотевший лоб. «Простудится», — подумал я заботливо, без никакого благоговейного изумления. Подойдя к нам, цесаревич протянул руку Муравьеву-Амурскому и как-то запросто, приветливо сказал:
— Здравствуйте, тезка, самое смешное, что я только что был в Хабаровске на освящении вашего памятника.
— Ваше… — хрипло сказал граф, но Николай его досадливо перебил:
— Полноте, оставьте все формальности в покое. — После чего сухо, но учтиво мне кивнув, он пожал руку Чехову со словами: — Здравствуйте, Антон Павлович!
Я ничуть не огорчился, отчего-то ясно понимая, что живому человеку эта тень не может предложить рукопожатие. Чехов радостно улыбался, левой рукой вытягивая пенсне из верхнего кармашка сюртука. А Николай уже протягивал руку кому-то за моей спиной. Я обернулся: позади меня стоял высокий седобородый человек с очень простонародным симпатичным лицом. Он приветливо поклонился мне и тихо сказал:
— Чурин.
— Я узнал вас, — ответил я ему так же тихо, — я только что видел вашу мемориальную доску.
Он беззвучно рассмеялся.
— Надо бы выпить, господа, — решительно сказал цесаревич. — Я хотя и произведен буду в святые, но надо выпить. Кто-нибудь сбегает?
Он усмешливо смотрел на меня.
— У меня все есть, бегать не надо! — Чурин приподнял черный саквояж, стоявший у его ног.
— Вы в своем амплуа, — похвалил его цесаревич. — Где присядем?
Граф Муравьев-Амурский по-мальчишески махнул рукой куда-то за арку.
— Давайте возле лысого бандита, — сказал он, и все согласно засмеялись.
Больше всего мой сон напоминал кино, где отсутствовали промежуточные кадры. Мы все уже сидели в парке, ловко подогнув под себя ноги, а над нами возвышался бронзовый Ленин с протянутой в грядущее рукой.
Небольшая кучка сучьев разгоралась неохотно, и Чехов подтапливал ее листами из только что ошкуренной книги — обложка валялась рядом. Я обомлел, но промолчал: Чехов жег мою недавнюю книжку — «Седьмой дневник».
Чурин молча доставал из саквояжа маленькие стаканы, бутылку водки «Пять озер» (а водка современная, подумал я) и много-много крохотных бутербродов с колбасой и красной икрой, аккуратно завернутых в целлофан. Он же и разлил, протянув каждому стопку и бутерброд.
— За Россию, господа! — командирским тоном сказал цесаревич.
И мы все дружно чокнулись. Никто не стал разворачивать свой бутерброд, и Чурин, засмеявшись, аккуратно налил нам по второй.
— А Россию — это вы просрали, — громко произнес откуда-то сверху картавящий голос.
Я поднял голову. Бронзовый Ленин, так же неподвижно простирая руку вперед, смотрел на нас живым и гневным взглядом. Я недоуменно глянул на собутыльников.
— Он тут никогда не был и поэтому не может воплотиться, — снисходительно пояснил мне Муравьев-Амурский. — Впрочем, с ним и пить никто не стал бы.