Тени в раю

Воинственное прошлое жителей Швейцарии осталось в том времени, что на будущее не распространилось.

Когда-то это были элитные воины в европейских армиях, причем и на противной стороне швейцарцы бились с тем же платным воодушевлением. Но столетия выветрили их наемную отвагу, и швейцарцы стали домоседами, часовщиками, сыроварами и патриотами. Символом былого остался снайпер арбалета Вильгельм Телль. Еще в России навсегда сохранилось профессиональное название охранника — швейцар, когда-то пришедшее сюда через Германию и Польшу.

Сегодня вся Швейцария — страна умиротворенного покоя и хронического процветания. Лыжные курорты, зеленые долины возле озер немыслимой красоты и отрешенные альпийские вершины — словом, это грех и упущение — Швейцарию не повидать и не проехаться по ней.

Нам повезло: ревнивый Бог еврейский, благосклонно (в меру своего доброжелательства) взирающий на нашу жизнь, переселил на жительство в Швейцарию довольно много россиян — достаточно, чтоб нас с женой туда однажды пригласили.

Мы жили у людей немыслимого обаяния и гостеприимства. В их заснеженной деревушке возле города Ньон я выпил столько виски, что уже за первые два дня блаженно понял: удалась швейцарская поездка.

В Женеве мы виделись с очень славными людьми, хотя сам город был чужим донельзя.

Самый лучший в мире город можно усреднить и обезличить, возведя в нем столько офисов, контор и учреждений, как здесь. Шевельнулось во мне вялое желание добраться до холма Шампель, лобного места средневековой Женевы. В шестнадцатом веке там по приказу Кальвина сожгли на костре великого ученого и столь же безрассудного еретика Мигеля Сервета. Я, однако же, сообразил, как может выглядеть современный спальный район на этом месте, и оставил глупую сентиментальную затею что-нибудь почувствовать спустя без малого пятьсот уплывших лет.

И все-таки витает, витает в Женеве ощутимый дух седой цивилизации. То вдруг над островком, где, по преданию, любил сидеть Жан-Жак Руссо, то под массивной древней аркой перестроенного дома, то в разбойном повороте узкой улочки.

Тата, моя чуткая жена, прекрасно это выразить сумела. Мы возвращались от приятелей в тот дом, куда пустили нас пожить, успели на автобус и уже почти доехали, когда мне Тата вдруг сказала:

— Давай сойдем на остановку раньше, я люблю гулять вечером по Европе.

После и по Берну мы немного погуляли.

Я вдруг вспомнил, что в середине тридцатых годов здесь состоялся шумный судебный процесс: решали степень подлинности «Протоколов сионских мудрецов». Понаехало полным-полно различных экспертов-специалистов и решили, что это бесспорная фальшивка, к радости евреев и наивных гуманистов всех мастей.

Только все равно продолжали идти «Протоколы» по всему миру, издавались многотысячными тиражами, и спокойно их вовсю употребляла геббельсовская пропаганда, да и в сегодняшней России они, как и встарь, пользуются массовым успехом. А у меня в голове давно сидит довод, убедительный настолько, что бессмысленной мне кажется та давняя судебная разборка. Да конечно же, провокацией были эти пресловутые «Протоколы»! Потому наверняка это фальшивка, что мои двусмысленно прославленные предки ведь на то и были мудрецами, чтобы догадаться о необходимости не оставлять ни строчки письменных улик.

По Берну никак нельзя погулять не вспомнив, что здесь работал клерком патентного бюро Альберт Эйнштейн. Сто лет назад он тут и сделал почти все свои главнейшие открытия. А на службе на него наверняка смотрели косо, ибо он, конечно же, в присутственные часы обдумывал свои идеи, кое-как справляясь с поступавшими проектами всеобщих растворителей и вечных двигателей. И когда слышу, как печально жалуются чьи-нибудь родители, что их ребенок очень поздно начал говорить, тотчас вспоминаю это имя: сам Альберт Эйнштейн молчал до шести лет, говорю я, и это сразу утешает.

В Цюрихе мне также было весело и любопытно.

Тут когда-то побывал народоволец Николай Морозов, герой моей первой «негритянской» повести. И здесь училась его будущая подруга по подполью Ольга Любатович. Именно здесь, кстати, он познакомился и с Верой Фигнер — та приехала учиться на врача, но быстро увлеклась идеями свержения самодержавия. И все вокруг об этом говорили непрерывно, жаркие дебаты не стихали даже ночью, возмущая окружающий покой.

А как покой ценили местные швейцарцы, проще показать на маленькой детали из воспоминаний Анны Григорьевны Достоевской, жены писателя. Когда у них погибла от простуды крохотная, только что родившаяся дочь (это было в Женеве), молодая мать рыдала после похорон, и от соседей (что произошло, они прекрасно знали) к ним пришел посыльный попросить, чтобы она не плакала так громко, потому что женский плач действует на нервы.

В Цюрихе на сборищах, почти ежедневных, то читались рефераты разных революционных партий, то заезжие пропагандисты выступали с пламенными призывами к освободительной борьбе. Спорили до хрипоты, до ругани и оскорблений, до скандалов и до ссоры навсегда.

Русская колония тут насчитывала несколько сот человек и состояла отнюдь не только из молодых людей мужеского пола. Ибо хлынула сюда, фиктивно выходя замуж, огромная волна девиц из тогдашней Российской империи, одержимых жаждой получить образование. А страсть к образованию немедля переходила в одержимость революцией. Даже русская была библиотека, куда из метрополии поступали газеты и журналы. Тот же Морозов, он ведь именно здесь написал свою книгу о необходимости террора, тихий был и бесконечно добрый человек, но в воздухе уже витало будущее самоубийство горячо любимой им России, с этими ветрами совладать не мог никто. Еще ранее бывал тут и герой второй моей «негритянской» повести — Николай Огарев, он приезжал сюда по какому-то поручению Александра Герцена, который Цюрих не любил из-за семейных тягостных воспоминаний: тут его жена Наталья увлеклась немецким поэтом Георгом Гервегом.

Нас водили по городу молодая русская женщина и ее муж — немногословный местный житель, с очевидностью школьный педагог, как это скоро и подтвердилось. Что касается его немногословия, то дело было в нас: не зная языков, мы с ним могли общаться только через перевод, а это к болтовне располагает мало. На эту экскурсию я напросился ради одного кафе, о котором понаслышке знал и собирался ощутить там ощущения (простите это масляное масло, но точней мои надежды выразить нельзя).

Надежды оправдались полностью.

Я с давних пор очень люблю, когда на застольях произносят тост, который может допустить лишь русский язык с его немыслимой пластичностью: за сбычу мечт! И я, как только принесли заказанный нами виски, именно это и произнес.

Уже побывав к тому времени во многих знаменитых ресторанах и кафе (в Париже, в Риме и других городах), где когда-то сиживали люди, имена которых много говорят уму и сердцу, я успел убедиться, что все эти заведения настолько затоптаны немыслимыми толпами подобных мне туристов и так надышаны восторгами и охами, что на мою долю мало что осталось.

А вот grand café «Одеон» знаменитым почему-то не стало. И не перестраивалось много лет. Выпив рюмку и прихватив сигарету, я пошатался чуть по маленькому зальчику. Полным-полно было людей, но это были не туристы, явно — местные. И в большинстве — мужчины. Все очень много курили, музыки, по счастью, не было, на стенах и на деревянных перекрытиях лежала не то пыль веков, не то патина столетий, которую я чувствовал душевным нюхом, и никаких других следов мне нужно не было.

В начале прошлого века тут сидели (даже и по времени почти не расходясь, а то и вместе) — Лев Троцкий и Альберт Эйнштейн, любимый мной художник Алексей Явленский и грядущий дуче Муссолини. Стефан Цвейг мог почти наверняка разговаривать за чашкой кофе с психоаналитиком Карлом Юнгом, учеником и оппонентом Зигмунда Фрейда.

Не мог сюда не захаживать великий провокатор Евно Азеф, поскольку подрывателей основ, боевиков и теоретиков ниспровержения тут было видимо-невидимо. Здесь кричали-спорили и составляли манифесты художники-дадаисты. Они жарко обсуждали наступившую в начале века абсолютную свободу творчества, его полную раскрепощенность, необходимость в нем анархии и детского лепета. Время густо пахло озоном преображения мира, и как раз об этом говорили, собираясь, все тогдашние художники — поэтому, быть может, их любили слушать будущие костоломы века.

В этом кафе Ленин неоднократно сиживал с кружкой пива и даже играл в шахматы с поэтом-дадаистом Тристаном Тцара.

Интересно: вспоминал ли, скажем, Цвейг впоследствии, что он сидел возле творца кошмарного, но, безусловно, звездного часа человечества?

Хорошо мне было в стенах кафе «Одеон». И я окинул взглядом посетителей. Кто из них прославит это место своим сегодняшним присутствием? Но никого такого не нашел. Все были респектабельны, благополучны и в нормальном состоянии ума. Во всяком случае — наружно. Так ведь оно было и тогда, сообразил я. И выпил еще рюмку виски за процветание этого дивного места.

Больше в Цюрихе меня уже ничто не восхищало. И по дому пастора Лафатера, знаменитого физиогномиста, я скользнул пресыщенным взглядом, слушая вполуха, что сюда общаться с ним приезжали Николай Карамзин и Павел I.