— Мало ей было нарушать общественный порядок во время военного положения, она еще и набросилась на солдата.

— Укусила его, — уточнил Далмау. Учитель кивнул, прикрыв глаза. — Царапалась, пинала ногами.

Дон Мануэль продолжал кивать, будто все это видел въяве. Тут какой-то служащий просунул голову в дверь, которую не закрыл за собой Далмау, одновременно постучав по притолоке, будто извиняясь за вторжение.

— Что такое? — спросил учитель.

— Прибыл экипаж, дон Мануэль. Ждет во дворе.

— А, — вспомнил тот. — Сейчас иду. — Он смерил Далмау взглядом. — И ты хочешь, чтобы я ей помог.

— Да.

— Почему я должен это делать? Она… анархистка?

Далмау не пошевелился, не сказал ни слова.

— Анархистка, да, — заключил дон Мануэль. — Анархистка, которая призывает к забастовке и дерется с солдатами, исполняющими свой долг. Революционерка, стремящаяся подорвать…

— Она — моя сестра, — перебил его Далмау.

Дон Мануэль прищелкнул языком, уставился на одну из картин, какие во множестве висели на стенах мастерской, и стал приглаживать бакенбарды и усы.

— Я не должен вмешиваться, — заявил он наконец, вставая и направляясь к двери. — Мне жаль, сынок. Поеду домой, — продолжал он. — Меня раздражает то, что творится вокруг. Невозможно работать в такой обстановке.

Далмау двинулся ему наперерез. Учитель заметил это и остановился сам.

— Умоляю вас, дон Мануэль. Она в тюрьме «Амалия». Все знают, каково там приходится заключенным. Ее изнасиловали! — Голос Далмау задрожал. Учитель отвел взгляд. — Не верю, чтобы девушка восемнадцати лет, будь она даже анархисткой, заслуживала такой участи. Если она не выйдет из этого логова бандитов, ее убьют. Ей всего восемнадцать лет, — подчеркнул он. — Дон Мануэль, не судите о ней исходя из ее ошибок.

— Ошибок? — тотчас же подхватил учитель. — То есть ты полагаешь, что твоя сестра заблуждалась, призывая к забастовке, нападая на солдата?

— Да… — соврал Далмау.

— И что ты сделал, чтобы помешать ей? — Далмау заколебался. Учитель воспользовался этой нерешимостью. — Если бы ты принял меры, этого бы не случилось.

— Дон Мануэль, — перебил его Далмау. — Я признаю свою вину. Правда, я целиком погружен в работу, вы это знаете, как никто другой. — Он взглянул учителю в лицо, и тот выдержал взгляд. — В самом деле, после смерти отца я не уделял должного внимания младшей сестре. Что верно, то верно. Но ведь ее изнасиловали, ее бьют, измываются над ней. Разве она недостаточно наказана?

— Не знаю, сынок, не знаю. Меру наказания определяет Всевышний. Не знаю. — Он сделал шаг к двери. — Идем со мной. Пообедаешь у меня. Будь ты одет поприличнее… — снова взялся он за свои сетования. — Теперь она еще и в заплатах, твоя неубиваемая блуза! — добавил он, указывая на то место, из которого в вестибюле тюрьмы вырвали длинный клок и которое мать зашила.

В тот день явился и преподобный Жазинт, монах-пиарист, который преподавал в Благочестивой школе Святого Антония, коллеже, расположенном на той же улице, что и тюрьма Ронда-де-Сан-Пау, только чуть выше, почти у самого рынка, а значит, поблизости от «Ка Бертран», столовой, где работала Эмма. Был он лет тридцати, культурный и вежливый, крайне рассудительный и донельзя осторожный. Далмау не знал, что его связывает с доном Мануэлем, но часто встречал его в том доме. Они с Жазинтом не раз разговаривали об искусстве, о живописи, о рисунке… Монах, заключил Далмау, всегда выбирал темы, близкие собеседнику, никогда не пытался привлечь его к Церкви или начать проповедовать христианство. Похоже, уважал его атеистические взгляды, с чем не соглашались Эмма и его сестра, когда Далмау заводил речь о преподобном. «Такие хуже всех, — заявляла Монсеррат. — Прикидываются, будто им без разницы, а сами мало-помалу тебя завлекают. Осторожнее с ним», — предостерегала она, будто Далмау искушал сам дьявол.

Так или иначе, этим утром Далмау не успел даже поздороваться с преподобным. Едва они столкнулись с Жазинтом в гостиной, как дон Мануэль схватил его за руку и потащил в кабинет, что-то нашептывая на ухо. А Далмау остался стоять в зале, полном мебели, ковров и гобеленов, статуэток и картин, с огромной хрустальной люстрой на потолке, и донья Селия с ее двумя дочерьми разглядывали его. Даже малыш, почувствовав напряженное молчание, отложил игрушку, которой забавлялся, и обратил взгляд на Далмау. Урсула встретила его той же, что и всегда, будоражащей полуулыбкой, которая стерлась с ее лица, как только мать повернулась к ней и ее сестре, чопорно ответив на приветствие Далмау.

Служанка, открывшая дверь, исчезла; женщины не обращали на него внимания: мать погрузилась в книгу, сестры занялись рукоделием, хотя Урсула украдкой бросила на него еще один взгляд. Дон Мануэль и преподобный Жазинт затворились в кабинете. Далмау спросил себя, не пройти ли ему на кухню. Учитель не дал указаний, но это было в порядке вещей: с такими манерами и таким костюмом ему не место среди богачей, улыбнулся про себя Далмау. Он вдруг осознал, что ни разу не сидел на одном из диванов, что стояли перед огромными окнами, выходящими на Пасео-де-Грасия, даже не имел случая подойти поближе и посмотреть, как гуляет чистая публика; полюбоваться зрелищем пышного города из эркера, который выступал вперед и нависал над проспектом; юноша бывал только на кухне или в мастерской.

Донья Селия подняла взгляд от книги и оглядела его с возмущением, сквозящим в каждой черте, будто бы Далмау нарушал покой и уединение ее и детей, потом зазвонила в хрустальный колокольчик с такой силой, что чуть не разбила вещицу.

— Отведи его на кухню, — велела поспешно явившейся служанке.

Далмау попрощался легким кивком и последовал за девушкой.

— Привет, Анна, — поздоровался он с кухаркой, которая хлопотала вокруг нескольких железных плит.

Та повернула голову, обвела глазами кухню. Никого: ни сеньоры, ни ее дочерей, ни служанки, которая могла бы насплетничать донье Селии о ее симпатии к юнцу, который не желает хорошо одеваться, чтобы не садиться за стол с господами. Она разулыбалась. У нее не хватало зубов, и все же улыбка прекрасно смотрелась на ее лице, полном, румяном от жара и пара, исходящих от кастрюль. Она любила кормить тех, кто приходил к ней на кухню.

— Садись! — велела повариха. — На первое фасоль с картофелем и цветной капустой; на второе курица с тушеными овощами. Но все это нужно еще приготовить, сегодня вы слишком рано.

— Хорошо звучит, — кивнул Далмау, хотя несчастье с сестрой и лишило его аппетита.

Он присел к кухонному столу из некрашеного дерева, вынул уголек и альбом для эскизов, которые всегда носил в одном из карманов блузы, и принялся рисовать.

— А на сладкое — флан, — добавила Анна, налила ему стакан вина, красного, густого, которое она использовала для готовки, а потом вернулась к плите.

Несколько минут оба молчали, Далмау рисовал, а кухарка поглядывала, как на медленном огне тушатся перцы и баклажаны, идущие гарниром к куре, и одновременно на разделочной доске рубила эту самую курицу на куски сильными, точными ударами кухонного топорика.

— Что ты делаешь? — спросил Далмау, услышав шкворчание, но не поднимая глаз.

— Курицу обжариваю, — ответила кухарка. — А ты?

«Стараюсь не потерять терпения», — подумал Далмау, который пачкал один за другим листы альбома, ожидая, какое решение примет дон Мануэль по поводу его сестры.

— Рисую, — ответил он на вопрос Анны.

— Рисуешь что? — допытывалась та, стоя к нему спиной.

— Курицу, баклажаны, перцы…

Кухарка оторвалась от блюд, повернулась и мотнула головой: покажи, мол, рисунки. Далмау показал четыре линии, какие провел на листе.

— Вечно ты дуришь мне голову, — посетовала она.

— Так не давайте дурить себе голову, Анна. Не давайте дурить себе голову.

Оба развернулись к двери: там стояла Урсула, старшая дочь учителя; она и произнесла эти слова.

— Простите, сеньорита. — Анна поспешно вернулась к плите и к куре, которая продолжала жариться.

— Что за рисунок вы тут смотрели? — спросила девушка, направляясь к Далмау.

Вместо Анны ответил Далмау.

— Ничего особенного, — сказал он, порвал листок на клочки, скомкал и спрятал в кармане.

Урсула невозмутимо следила за его действиями.

— Далмау, — сказала она с издевкой, — идем со мной. Отец хочет видеть тебя.

Он сорвался с места, бросился следом. Сестра, изнасилованная в тюрьме, отказ учителя… все это снова нахлынуло на него.

Урсула закрыла дверь, как только он, погруженный в мысли о Монсеррат, следом за ней вошел в комнату. Лишь через несколько секунд его глаза привыкли к скудному свету, проникавшему со двора, куда выходило окошко, и юноша понял, что это кладовка, куда складывают горшки, швабры, ведра и прочие предметы, предназначенные для уборки.

— Что мы тут делаем? — спросил он. — Ведь ты сказала, что твой отец хочет видеть меня?

— Захочет, если я не помешаю, — отвечала Урсула. Далмау вытянул шею и потряс головой в знак крайнего изумления. — Да, — усмирила его Урсула, — я подслушала, о чем говорил отец с преподобным Жазинтом… Знаю, что твоя сестра в тюрьме, — выпалила она, видя, что Далмау что-то хочет сказать.