II

Еще одна вспышка памяти: наше с ним участие в одном из самых ненавидимых школьниками мероприятий — культпоходе в вейский Драматический.

Театр городка (дорические колонны, протекающая крыша, гипсовая Мельпомена в фойе) являлся традиционным пристанищем целого сонма несостоявшихся Мейерхольдов. Гении прибывали сюда из волшебного далека, и каждый обязательно прихватывал с собой портфель с ворохом грандиозных планов. Однако в отличие от местных скоморохов, мужчин далеко за пятьдесят (пористые физиономии вейских актеров постоянно мелькали то на детских утренниках, то в привокзальном буфете), а также их подруг по цеху, от отчаяния готовых вцепиться в любого мужчину и в любую роль, заезжие режиссеры отличались маниакальной тягой к смене мест, исчезая с такой же очаровательной легкостью. Всякий раз они оставляли после себя гигантские декорации из картона, фанеры, досок, железа и кумача, перемещаемые поначалу в коридор позади зала, а после во двор — на радость сборщикам тряпья, макулатуры и металлолома. Впрочем, Москва насылала на Вейск не только разболтанных самородков, посещали город и симфонические оркестры. Высаживающиеся время от времени на вокзале десанты столичных джентльменов (за ними на перроне обязательно вырастала целая гора из футляров и чемоданов) одним своим появлением прогоняли скуку персонала фешенебельной вейской гостиницы «Баррикада». Вечерами эти посланцы небес в манишках и фраках, похожие на рассевшихся по стульям пингвинов, с помощью Чайковского или Малера заставляли дрожать драмтеатральные стекла. Заглядывали к нам и одинокие гитаристы, и мастера черных и белых клавиш. В случае прибытия последних выкатывался из угла сцены Драматического потрясающий палисандровый «Шрёдер». Чудо-рояль оказался в Вейске благодаря безалаберности революционных комитетов, которые распределяли в двадцатых годах подобные жемчужины по театрам и Домам культуры как бог на душу положит. Местные краеведы, творцы неизбежных мифов, не позволяли аборигенам даже усомниться в закрепившейся за инструментом легенде, будто им некогда владела Матильда Кшесинская.

В тот краткий зимний день программа вещала о Шопене и Рахманинове; рояль попрощался с чехлом; желторотые птенцы, занимающие кресла с энергией гуннов, разбавлены были кучкой полупомешанных меломанок-старух в шляпках-тазиках, которые еще помнили 1812 год. О неуверенности пианиста свидетельствовало слишком уж сосредоточенное лицо — подобные физиономии бывают у сдающих экзамен зубрил — и сорвавшаяся попытка стаккато начать шопеновский Полонез № 6 ля-бемоль мажор. Основательно треснув по клавиатуре безотказного «Шрёдера» сухими ломкими пальцами, гастролер сразу же отдернул их, словно испугавшись исторических клавиш. Пальцы маэстро вынуждены были вновь начать свой бег. Впрочем, его конфуз подавляющее большинство сосунков, занятое болтовней, сморканием и разжевыванием бумаги для последующей стрельбы из трубочек, пропустило с великодушной рассеянностью. Нельзя сказать, что школяров не пытались настроить на музыку: сопроводительница бурсы, разбитная тридцатилетняя Мэри Поппинс, чем-то неуловимо похожая на разнаряженную цокающую лошадку, орала до момента появления маэстро на сцене. Этой дамочке, которая, потратив по дороге внушительную порцию своих нервных клеток, в очередной раз доставила нас до зала, долгое время удавалось прикрываться должностью завуча по внеклассной работе. О ее способности находить себе кавалеров даже во время невинных школьных походов на утренники в сарай, называемый кинотеатром «Заря», не ведало, пожалуй, только начальство, поэтому мы не сомневались, чем все закончится. Предчувствия не обманули — в конце концов завучиха затерялась во вселенной театральных гримерок с одинаковой надписью на дверях «Посторонним вход запрещен» (подобные ей воспитатели всегда оставляли нас «на минуточку», а затем хватались за голову). Результатом ее отсутствия явилось бегство от мазурок и вальсов подавляющей массы пришедших. Фойе мгновенно заполнилось любителями газированной воды, которой не спеша делились два почтенных автомата. Оккупировавшие кафе школьные платьица и костюмчики за каких-нибудь пять минут подняли выручку продавщицы до гималайских высот. В зале, в котором уже скорбно зазвучал Рахманинов, кроме меломанок прятался в кресле всего лишь один человечек, но его отсутствия в очереди за мороженым никто и не заметил.

Перед тем как выскользнуть за большинством, я бросил взгляд на оставшихся. Электрический свет (на подобных концертах всегда торжествуют мириады ламп), как и следовало ожидать, был беспощаден к шляпкам с торчащими из атласных роз нитками, морщинам на столетних шеях, восковым мочкам, стоически выдерживающим тяжесть серег, и завиткам старушечьих волос, свисавшим подобно белым синтетическим нитям.

Посреди этой завороженной Рахманиновым дряхлости, которая внимала Прелюдии № 10, соч. 32 си минор с дрожанием челюстей и постоянным мельканием подносимых к глазам скомканных носовых платочков, оказался Большое Ухо. Он переместился уже почти к самой сцене. Задрав голову (воротник рубашки свидетельствовал об отсутствии в его доме даже самого ничтожного куска мыла), Слушатель сидел, как поросенок под дубом. К его лицу намертво приклеилось то самое выражение идиотского восторга, которое я имел счастье наблюдать годом ранее в истории со скрипкой. Он чуть ли не пускал пузыри. За стеной, в театральном кафе и возле автоматов с газировкой, не просто резвилась — тотально торжествовала «младая», полная иных звуков, красок и впечатлений жизнь. Здесь же, щурясь от света люстр, словно от направляемых прямо в глаза ламп следователей, кухаркин сын всем существом приник к не перестающему разливать скорбь роялю. Весьма странной выглядела эта оставшаяся в зале компания — представитель вейской черни, зачатый в окраинном бараке, и готовые описаться от восторга, словно спаниели при виде хозяина, доисторические интеллигентки (о происхождении старух свидетельствовали их гренадерская осанка, жемчуг в ушах, перешептывание nous avons admirablement passe le temps или Je le trouve superbe и влажные взгляды, устремленные сквозь рояль, пианиста, очередную неразобранную декорацию, партийный лозунг за нею в какие-то невообразимые, полные облаков с туманами дали).

III

Бог с ним, с культпоходом! В классе седьмом я столкнулся со Слушателем на улице. Именно с подобной неожиданностью влетаешь в бешено мчащегося велосипедиста или попадаешь на зуб разъяренной собаке, когда, ни о чем не подозревая, в самом прекрасном настроении и замечательном самочувствии сворачиваешь за угол. Сразу замечу: я никоим образом не желал общаться с Большим Ухом вне школы и тем более с ним приятельствовать. Ничто не связывало меня с чудаком, который жил своей обособленной, исключительно странной жизнью, игнорируя все уроки, кроме уроков алгебры, и отрешаясь от мира при первых же звуках гарнизонной трубы. Я просто-напросто влетел в него. Теплым сентябрьским деньком, когда в садах то и дело шлепались о землю яблоки, а на вейском рынке ордами ползали по спелым плодам в стельку пьяные от подгнивающих груш и забродившего арбузного сока осы, траектория моего движения по центральной улице, именуемой у нас проспектом (все тот же чередующийся с миргородскими лужами лавообразный асфальт; дома, стены которых словно избороздило когтями пакостное чудовище; осыпавшаяся от его мифических когтей штукатурка; старые липы; ворохи листьев, которые так весело поддевать ботинком; отпущенные в город солдаты, все как один лопоухие и нелепые в своей парадной форме; обыватели, снующие там и сям), пересеклась с еще одной траекторией. Слушатель прижимал к себе некий завернутый в газету плоский предмет — как мне показалось вначале, небольшой лист фанеры. Вне всякого сомнения, я явился для Большого Уха нежданным подарком — его радость полыхнула порохом; он ухватился за соломинку, моментально что-то просчитав в своей голове.

— Послушай, — сказал он в упор (вообще-то подобным образом в упор стреляют, а не говорят), — послушай, дома у тебя есть проигрыватель.

Да, дома у меня был проигрыватель — настоящий волшебный ящик с чудесными проводками и лампами внутри. О, радиола «Дайна»! Дивная «Дайна»! Божественная «Дайна»! С каким волнением еще малолеткой я подбирался к ней. С каким восторгом до нее дотрагивался. Когда я поворачивал ручку громкости всего лишь до четверти мощности, динамики радиолы начинали дышать с такой силой, что ходила ходуном сетка, закрывающая их круглые темные рты. В «Дайне» роились станции и обитали разноязыкие голоса. Она создавала все эти переливающиеся, потрескивающие «волны». Из нее по утрам трубила ненавистная «Пионерская зорька», и под государственный гимн из нее моя семья укладывалась спать. А литературные чтения! А радиоспектакли! Бесстрастная информаторша, она была чужда всяческих идеологий, она стояла выше философии Ротшильдов и цитат Мао. С одинаковой отстраненностью она делилась и плохими, и хорошими новостями. Космополитизм «Дайны» зашкаливал. Именно благодаря этому свойству, наряду с патриотическими мелодиями, радиола время от времени потчевала нас нью-орлеанским джазом, фанфары побед совмещала с торжественно-скорбными объявлениями о кончинах партийных работников, щедро делилась сводками с полей и тут же подпитывала кухонное диссидентство моего отца сладким ядом радиостанции «Голос Америки». Но главное, главное в ней — откидная крышка и матово поблескивающий «блин», готовый в любой момент к тому, чтобы на его центральный шпиндель насадили пластинку. Вращение «блина» поистине завораживало. В раннем детстве, восторженный и взволнованный до бисеринок пота на лбу, я готов был наблюдать за этим действом часами и сутками и визжал от счастья, когда родители подносили меня к ожившему «кругу» и позволяли трогать его пальчиками, тогда еще совсем безобидными. Немного повзрослев, я сам научился оперировать хранящейся у нас небольшой музыкальной коллекцией, поочередно нанизывая на шпиндель Утесова, Лемешева, Шаляпина и ансамбль песни и пляски Советской армии имени Александрова. Подводя за лапку тонарм к самому краю очередной виниловой «тарелки», опуская корпус головки, прислушиваясь к потрескиванию иглы, прежде чем краснознаменный хор не перекрывал его своим многоголосным ревом, я переключал затем скорости и заходился счастливым смехом, когда на семидесяти восьми оборотах тенора и басы начинали дробно и быстро блеять.