Но вернусь к тому моменту, когда, столкнувшись, мы со Слушателем посмотрели друг другу в глаза. Кажется, ранее я ляпнул ему что-то насчет того, что у меня стоит в гостиной на тумбочке, обронил неаккуратно несколько слов о радиоле, похвастался благосостоянием, самодовольный кретин. Впрочем, несмотря на его вопрос-выстрел, более похожий на завуалированный приказ, можно было тотчас же и откреститься, отбрыкаться, проскользнуть мимо…

До сих пор не понимаю, почему я его привел к себе, почему позволил распахнуть перед этим любителем ковыряться в носу свое трехкомнатное гнездо, в котором он ни разу не взглянул ни на книги, ни на секретеры, ни на фамильное кресло, ни на пианино, ни на коллекцию оловянных солдатиков. Моя мать (ее преподавание французского языка, получившее в городе репутацию «блестящего», растянулось в медицинском училище на десятилетия) была не просто шокирована — я впервые увидел ее ошеломленной. Не здороваясь и не снимая кед, больше похожих на разношенные лапти, Большое Ухо сразу бросился к «Дайне», каким-то невероятным образом вычислив угол, в котором она находилась. Он уже шуршал в том углу, разворачивая газету с явным возбуждением, но в то же время и с деликатной аккуратностью, словно имел дело с гранатой. «Вот, — сказал Большое Ухо, — вот!» Наконец-то предмет, который он ранее так бережно прижимал к себе, был распакован и предстал перед моими глазами. Я до сих пор помню обложку диска, своим нехорошим желтым цветом подобную цветам в руках булгаковской Маргариты. Пластинка называлась The Complete Works Of Edgard Vares Volume 1. Всклокоченная эйнштейновская голова композитора на задней стороне конверта предупреждала, с кем придется иметь дело. Я так и не смог впоследствии сообразить, каким же образом представитель самого лютого музыкального андеграунда оказался в потных руках маленького нищего, ибо явление Эдгара Вареза в патриархальном Вейске было сродни явлению марсианина. Однако это был именно он, ниспровергатель божественных сфер, враг темперированной системы, окопавшийся в Америке маргинал, фрондер, предтеча музыкального апокалипсиса, человек, который всю свою жизнь добивался того, чтобы гармонию пугали его именем, и, надо заметить, в этом желании более чем преуспел.

Видели бы вы, с каким придыханием вытаскивал Слушатель из двух оболочек — картонной и бумажной — пластинку, с каким дрожанием, не дыша, какое-то время держал винил между ладонями, словно усыпанную бриллиантами корону. Я с некоторым усилием забрал диск из его рук. Недоверие и страх, что я не донесу Вареза до проигрывателя, слишком явно отпечатались на глуповатом лице одноклассника, вызвав мою невольную ухмылку.

Пространство всех наших комнат заполнили булькающие и квакающие звуки. Большое Ухо сразу же впал в транс. Глаза его вперились в подрагивающую сетку, за которой дышали динамики. Возвращать Слушателя к этому свету, пока скрежетали звуки того, не имело никакого смысла. Во время пьесы Integrales я все еще за его спиной ухмылялся, однако, когда дело дошло до Ionisation — шестиминутной пытки с участием тринадцати перкуссионистов, — стало не до смеха. Он прослушал Ionisation раз пятнадцать, вызвав тихое бешенство моего отсиживающегося в спальне отца, и попытался вернуться к не менее тошнотворной Integrales. Вот здесь-то я был начеку. Схватив Слушателя за плечи и хорошенько встряхнув, я вывел его из задумчивости и возвратил в реальность. Решительно снятая мною со шпинделя пластинка была передана гостю, который и не собирался прятать разочарования. Тем не менее я твердо отказал Большому Уху в дальнейшем прослушивании, подстегнутый страхом, что Ionisation зазвучит вновь. Для конверта нашлась новенькая хрустящая газета, и Слушатель был выставлен.

IV

В жизни есть множество странных вещей. Мы все-таки сблизились. Несмотря на мои заверения, что «больше никогда этот ужасный, невоспитанный молодой человек не переступит порога нашего жилища», уже через неделю вернувшуюся с работы мать встречала баховская «Сарабанда». Свидетельствую: и «Сарабанда», и «Бурре», и «Полонез», и «Менуэт», и Badinerie, от которой каждому чувствительному человеку неизменно хочется плакать, были также прослушаны Большим Ухом не менее пятнадцати раз — всё с тем же нездоровым блеском в глазах.

Конечно, в завязавшихся отношениях (если подобное можно назвать отношениями) главную роль играла «Дайна». Я интересовал Слушателя лишь как привратник, открывающий дверь в мир, к которому он так стремился. Ритуал посещений разработался сам собой. Звонок не успокаивался до тех пор, пока я, или моя мать, или мой отец не отворяли дверь. Большое Ухо возникал на пороге нашей квартиры, прижимая к себе конверт, затем, пересекая гостиную по диагонали, сопел возле радиолы, шурша газетной оберткой. Почему-то он всегда от меня отворачивался, словно стыдился всех этих стареньких «Правд» с фотографиями комбайнеров и космонавтов. Освободив конверт, он комкал газету и заталкивал комок в карман своих школьных брюк, которые, подозреваю, никогда не снимал. Затем вытаскивал из картона и бумаги очередную пластинку с поистине невротической боязнью за ее сохранность, несмотря на мои заверения, что виниловую массу можно совершенно спокойно ронять хоть с пятого этажа. Поднося пластинку к глазам, перед тем как передать мне, Слушатель внимательно рассматривал ее, неизменно огорчаясь каждой обнаруженной царапине. И обращался к «Дайне». Пробудившиеся динамики завораживали его, треск иглы невероятно возбуждал. Он весь подрагивал в предвкушении, словно гончая перед стартом, устраиваясь поудобнее на паласе и поджимая под себя ноги. Нос нервно теребился, указательный палец обязательно посещал то одну, то другую ноздрю, после чего козявки размазывались по рубашке и меломан отъезжал.

Сеансы наркотического забвения прерывала моя дорогая матушка. Появляясь в гостиной, с совершенно не присущей ей бестактностью она заявляла: хватит. Я довольно бесцеремонно выводил гостя из задумчивости, тряся его за плечи. Стоит ли говорить, что всякий раз Большое Ухо возвращался с крайней неохотой. Пластинка вновь помещалась в конверт, конверт обертывался любезно предоставляемой газетой; Слушатель исчезал. Что касается обучения деревенщины элементарным светским манерам — сбрасываемая в прихожей обувь (те самые носимые Слушателем до глубоких холодов кеды) и нетерпеливое «здрасте» моим родителям — единственное, в чем я преуспел, но со странным малым смирились. В конце концов, его визиты были безобидны — никаких тайком проносимых сигарет; никаких перешептываний над сомнительными фотокарточками, моментально испаряющимися из рук при появлении взрослых. Напротив, предъявлялись то моцартовская «Маленькая ночная серенада», то Allegretto симфонии № 7 до мажор, соч. 60 «Ленинградская» Шостаковича, и все это с полным отъездом Большого Уха в «облака и туманы», где он общался с неизвестно какими духами.

Какое-то время я предполагал, что мой знакомый готовится стать музыкантом, но за все годы своей жизни в Вейске, в отличие от меня, лишь изредка отрывающегося от фортепьяно, он ни разу не посетил музыкальную школу и вообще не изъявлял ни малейшего желания взять в руки хотя бы аккордеон или гитару. Случай со скрипкой был единственным, когда я увидел его дотронувшимся до инструмента. Он просто слушал, и всё. При этом музыкальная всеядность Большого Уха попахивала чистым дилетантством — никакой избирательности, никаких предпочтений. Повторюсь, за хулиганом Варезом последовал Бах, принимаемый с точно таким же погружением и с точно таким же восторгом. Однажды, после прелюдий и фуг Букстехуде, он притащил пластинку с третьесортным вокально-инструментальным ансамбликом, песенки которого выслушал с самым искренним пиететом, словно находил в постоянном повторении трех аккордов некую одному ему понятную прелесть.

В школе мы по-прежнему почти не общались. Даже самому чуткому однокласснику из нашего шумного окружения и в голову не могла бы закрасться мысль, что между мною и этим лемуром, которого во время его отсидки в школе выводили из летаргии разве что математические формулы, есть какие-то отношения. Его визиты в нашу квартиру были сродни некой тайне. Встречи почти всегда проходили в молчании. Большое Ухо приходил, слушал и уходил, даже не оставаясь на чай, предлагаемый ему скорее из постыдной материнской привычки к вежливости, которая в большинстве случаев (а это был как раз тот случай) является родной сестрой лицемерия.