В первом приближении это проза этическая: об отношениях с собой, с природой, с этим вот единственным старым конем в его непостижимой индивидуальности, не очень-то склонной подчиняться человеческим программам. «Беда с упражнениями в том, что после каждой команды или указующего движения с нашей стороны конь смотрит на нас в задумчивости. То ли не хочет, то ли не понимает. Посмотрите в ответ на него, на его сухую морду, на огромное тело, созданное для движения. Вот и мы смотрели со смущением». Автор не то чтобы выстраивает — скорее, выщупывает своеобразную этику, основанную на внимательном постижении иного: «Мы вдыхали его запах, смотрели на его тело и ему в глаза, мы привыкали к тому, что он немой иностранец. Приучались к его доброжелательному взгляду немного сквозь тебя, к выразительным движениям ушей, к своей глухоте и неумению владеть своими “неподатливыми телами”, слишком зажатыми для того, чтобы общаться с ним».

Это смирение человеческого — одновременно и расширение его границ. Ну, может быть, и постепенная, тихая их трансформация. Преодоление, может быть, не только эгоцентризма («Теперь я всё чаще выхожу из своей похмельной сосредоточенности на себе и смотрю на другого»), но и самого антропоцентризма («Этот Другой пахнет лошадью, он имеет свой, непонятный тебе язык, свои эмоции, свой опыт и свои проекции»).

Нет никакой благостности, никаких обольщений. Автор постоянно помнит, что всё это трудно, что границы никогда не перейти, что чужое не перестает быть и чужим, и опасным, что контакт с этим чужим требует дисциплины и дистанции с обеих сторон: «Они как индейцы, им нельзя показывать свою боль и слабость. Нельзя хромать, морщиться от боли, выглядеть усталым, грустным, разочарованным, отсталым, брошенным. Лучше вообще никак не выглядеть. А то мы, хищники, их, больных, из всего табуна первыми выберем для того, чтобы перегрызть горло или сдать на колбасу и завести себе нового коня».

Что же до самого себя, то, рассматривая ситуацию, в которой «животное ведет меня к чему-то новому, интересному, чего не избежать. Оно ведет к новому пониманию человека» (это о том, как конь Феня под руководством жены автора занялся психотерапией), автор признает: «Я пока не нахожу себя на этой картине. Там пока для меня слишком неуютно, чуждо. Может, потом как-нибудь. Посмотрим».

Вообще же то, что делает Кочергин в «Запасном выходе», — это уже всё меньше и меньше литература. Куда скорее — экзистенциальная практика: с помощью пространств, которых никогда вполне не присвоить, коня, которого и тем более никогда не присвоить, не покорить и не понять окончательно («Мы не достигли особенных успехов в дрессировке, а то, что достиглось, быстро забывается»), но это и не нужно — зато можно научиться жить с ним рядом. «Мы стали меньше хотеть от него и больше получать». Практика, в первую очередь терапевтическая, самосозидательная. Но и вообще — прояснение себя, человека в себе, человека как такового. Всего же в себе не исправить, прожитой жизни набело не переписать, собственных внутренних темнот не высветлить (как и коня не подчинить себе полностью) — но можно это по крайней мере понять и принять. Конь в этом помогает — уже одним только тем, что он живой и другой.

«Моя обида на весь мир уходит, поскольку невозможно серьезно смотреть на то, как сладострастно ест гордый старый конь из человеческой миски, ворочает языком, переступает копытами — сосредоточенно воссоединяется с размоченными лошадиными мюслями. Мы каждый, как умеем, копошимся на тонкой плодородной пленке Земли, раздуваемся в размерах, чтобы у нас не отобрали тарелку с кашей раньше времени, сражаемся с жуками за урожай на дне высохшего древнего моря».

Сложный, трудный для самого себя человек при молчаливой помощи коня дорастает до, наверно, одной из самых мудрых человеческих позиций: доверия бытию без попыток его покорить и присвоить. Покорение и присвоение сменилось вслушиванием, вчувствованием, осознанием себя его смиренной и внимательной частью, нисколько не обольщаясь собственным местом и значением в нем.

«В центре видимого мне пейзажа обиды утрачивают свою значимость. Это очень важно, это спасает. Надо только не уставать вглядываться. И я вглядываюсь».

И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба.


Ольга Балла-Гертман

Апрель 2024

Запасный выход

Повесть

Март
Заповедники и табула раса

В начале марта я копался в интернете, собирая материал о заповедниках для очередной детской книжки.

Прежде всего, выяснил, какая из охраняемых природных территорий самая большая, какая — самая маленькая, какая была самой первой. Записал.

Поехали дальше. Теперь нужно найти что-то легко сопоставимое с общей площадью российских заповедников и национальных парков.

Писать такое образовательно-полезное чтиво вообще-то скучновато, книжки выходят не для детей, а для родительниц, выбирающих печатную продукцию для своего потомства, и для надзорных органов, оберегающих комфортное детство. Они должны получиться максимально развивающими и преувеличенно безопасными. Я знаю одну маму, которая вырезала из детской энциклопедии некоторые картинки к статье о физиологии человека перед тем, как дать эту энциклопедию дочке, чтобы эти картинки не травмировали сознание ребенка. Ладно, скажу, раз уж об этом зашла речь, это была моя близкая родственница, — в моей семье женщины всегда страстно увлекались табуированием.

Писать скучно, но собирать материал я люблю, особенно когда занимаюсь этим без спешки. Устраиваешься с утра на диване сам, устраиваешь рядышком кружку с чаем и, например, черные имбирные пряники, которые продаются у нас в райцентре в магазине под названием «Бакс». И уплываешь по гиперссылкам.

И я бы не назвал такое плавание в сетевых морях серфингом, хотя его так часто называют. Скорее, дайвинг в теплом коралловом море. Ныряешь туда со своим чаем и пряниками, лениво шевелишь ластами, в наушниках что-нибудь доисторическое, из времени моего глубокого детства, из времени, когда люди хотели выкарабкаться из напугавшего человечество модерна, когда они воодушевленно говорили «прощай» огромному натуральному миру и готовились к переселению в наш маленький, рукотворный. Зря они втащили в это домашнее пространство, отделанное пластиковыми панелями под натуральное дерево, и сам громоздкий модерн: прощаться, так уж прощаться по-настоящему.

Почувствуй эту простенькую музыку, в ней еще есть простор, они поют о девочках, о больших городах, о чем угодно, но у них просто до фига простора — и в жизни, и в музыке, у них перед глазами далекий горизонт и всегда под рукой долгая дорога домой, long way to home. Ты оттуда родом, из этого понятного, доисторического, незамысловатого времени, и ты каждый раз с опаской и восторгом начинаешь прогулку по чужим для тебя, необъятным цифровым пространствам. Странные эти пространства без простора, обозреваемые через окошечко монитора.

Они бездонны, здесь не на что опереться, ты проваливаешься и зависаешь, спутав верх, низ и все стороны света. Паришь себе в бескрайней информационной толще, заныриваешь в форумы, следуешь за табунками комментариев, пока тебя не захватывает другая тема. Или пока кислород под рукой не кончается, так что нужно с виноватым видом поискать что-нибудь в буфете или холодильнике.

По дороге к холодильнику взглядываешь в окно, а там — занесенные снегом поля и неподвижные, нарисованные тушью деревья. Летом в моем окне видны поля, заросшие дикой травой, и деревья, плавно шевелящие кронами. Все это — из прошлого мира, где не существовало смартфонов, где телефоны близких и понравившиеся стихи помнились наизусть. Я все же проделал тот долгий путь к дому, о чем пели в те времена, и построил этот свой дом так, чтобы мне нравился вид из окошек: заросшие просторы на самом краю умирающего села. Закрыл, как говорится, гештальт, и теперь, возможно, готов к чему-то новому.

Добываешь себе из буфета какие-нибудь орешки или печенья и плюхаешься обратно в безбрежное, жидкое, завораживающее пространство, где нет под ногами надежной дороги, устаревшей пыльной почвы.

Итак, через некоторое время становится ясно, что все наши заповедники, сложенные вместе, сравнимы по площади с Германией, а национальные парки — с Чехией. Записал. Заодно я узнал, что Васюганские болота в Западной Сибири — самые большие в мире, что этим болотам уже десять тысяч лет, что в них встречаются кровососущие бабочки. Там тоже устроен заповедник. И это записал.

Потом стал читать о Лапландском заповеднике, его основателе Германе Крепсе и северных оленях. Узнал, что у северных оленей глаза золотистого цвета летом и голубые зимой, а Герман Михайлович Крепс, будучи еще питерским гимназистом Гешей, а может быть, Герой Крепсом, прочитал книжку Пришвина «В краю непуганых птиц», заболел Севером и посвятил ему почти всю свою жизнь.

Я сам в детстве начитался книжек и потом устроился на несколько лет работать лесником в заповедник. Так что Крепса я понимаю, Крепс мне близок.

Нет, это просто фантастика — летом золотистые, а зимой голубые! Абсолютно бесполезная, но необычайно приятная информация. Я добыл ее, и хочется как-то ее использовать, как-то мощно использовать, но, кроме как сообщить Любке, которая в это время взялась пылесосить, ничего не приходит в голову. Любка не может в данный момент в полной мере оценить ее. Пылесосящего человека золотистые глаза оленей могут только раздражить. Но даже если подойти к ней с этим открытием в подходящее время, она, скорее всего, ласково посмотрит, может быть, даже проведет мне ладошкой по груди или погладит плечо и ответит что-то типа: «Какой ты у меня романтик!» И сына вряд ли захватит эта информация: она не позволит ему ни удачно выделяться, ни правильно соответствовать сверстникам.