О том, что было дальше, рассказывать труднее. Все выглядело так, что «дальнейших распоряжений» нам придется ждать долго. Но нам вроде и торопиться было особо некуда: в конце концов мы же не сами виноваты, что проводим время впустую. В чем в чем, а в одном мы все были согласны: куда приятнее прохлаждаться тут, бездельничая, чем потеть на работе. Нефтеперегонный завод — не то место, где можно посидеть в тенечке. Рози там, помнится, специально ходил к мастеру, чтобы нам разрешили снять рубашки. Это, правда, не очень согласуется с буквой закона: ведь если ты без рубашки, то как узнать, есть у тебя желтая звезда или нет? Но мастер все-таки, по доброте своей, дал разрешение. Только Мошкович с белой, как бумага, кожей скоро пожалел о рубашке: спина у него в два счета стала багрово-красной, и мы много смеялись, глядя, как он сдирает с себя длинные лоскуты.

Словом, мы с удобствами расположились на скамьях или прямо на полу таможни; чем мы занимались, я, честное слово, не мог бы точно сказать. Во всяком случае, болтовня шла несмолкаемая, с шутками, с анекдотами; появились сигареты, попозже — свертки с едой. Вспомнили про мастера: то-то, должно быть, удивлялся он нынче утром, когда нас не оказалось к началу работы. У кого-то нашлись гвозди для игры под названием «бык». Этой игре я научился уже тут, у ребят; заключается она в том, что кто-нибудь подбрасывает вверх один гвоздь, а остальные хватают гвозди из общей кучи: победит тот, кто наберет больше всех, пока подброшенный гвоздь не попадет снова в руки игрока. Побеждал каждый раз Сутенер с его длинными, проворными пальцами. Потом Рози научил нас одной песне, и мы спели ее много раз подряд. Интересна она тем, что текст можно петь на трех языках, хотя слова остаются одни и те же: если ты к слову добавляешь окончание — эс, то получается как бы по-немецки, если — ио, то — по-итальянски, а если — таки, то вроде по-японски. Конечно, все это — чистая чушь; но по крайней мере нам не было скучно.

Потом я стал наблюдать за взрослыми, которых доставил к нам все тот же полицейский. Значит, пока его не было с нами, он снова, как и утром, стоял на шоссе, останавливая идущие из Будапешта автобусы. Взрослых набралось человек семь-восемь, все мужчины. Но, как я заметил, они донимали полицейского куда больше, чем мы: требовали объяснений, возмущались, пытались втолковать, кто они такие, совали под нос свои документы, приставали с вопросами. Они и на нас сначала насели: кто мы такие, как здесь очутились? Но в общем они держались кучкой, отдельно от нас. Мы уступили им пару скамеек, и они сидели на них, нахохлившись, или топтались рядом. Говорили они о разных вещах, я всего не помню. Но главное, к чему они возвращались снова и снова, это желание понять причину, по которой их задержали и заперли здесь; а еще они ломали голову над тем, какие последствия им грозят; но тут, насколько я мог разобрать, к единому мнению они так и не пришли: каждый настаивал на своем варианте. В общем и целом, как я заметил, это зависело от того, какой документ каждый из них имел в своем распоряжении; как я понял, у них у всех были какие-то бумаги, которые давали им право приехать на Чепель: одни оказались здесь по личным делам, другие — по службе или по работе, как, скажем, и наша команда.

Несколько необычных лиц я все же обнаружил и среди них. Например, я обратил внимание, что один из них не принимал участия в общем разговоре: с начала и до конца он сидел и читал какую-то книгу, которая, видимо, была у него с собой. Он был высок и худощав, одет в желтую штормовку; на небритом лице выделялся резко очерченный рот с двумя глубокими морщинами, идущими от углов губ, — морщины эти придавали его лицу неприятное, угрюмое выражение. Он выбрал себе место на самом краю одной из скамеек, возле окна, и сидел, полуотвернувшись от остальных, положив ногу на ногу, — наверно, поэтому я нашел его похожим на человека, который много ездит по железной дороге, в сидячих вагонах, и не любит тратить время на пустую болтовню с попутчиками, предпочитая со скучливым равнодушием ждать прибытия к цели назначения; во всяком случае, такие мысли он пробудил во мне.

Еще на одного человека — довольно немолодого уже, но с благородной, ухоженной внешностью, с серебряными висками и круглой лысиной на макушке, я обратил внимание сразу после того — дело шло уже хорошо к полудню, — как он появился; да и мудрено было не обратить на него внимания: очень уж энергично он выражал возмущение, когда полицейский приглашал его войти в дверь. Он сразу спросил, есть ли здесь телефон и «может ли он им воспользоваться»? Полицейский, однако, объяснил ему, что очень жаль, но аппарат здесь «предназначен исключительно для служебных целей»; тогда мужчина замолчал, только поморщился досадливо. Позже, уступив расспросам остальных, он, хотя и довольно скупо, сообщил, что, как и мы, прикреплен к какому-то чепельскому заводу: в качестве, как он сам выразился, «эксперта»; в подробности он не вдавался. Вообще же выглядел он довольно уверенным в себе, и, насколько я мог судить, представления его в общем и целом похожи были на наши, с той, правда, разницей, что факт задержания скорее оскорбил его, чем удивил. Я заметил, что о полицейском он отзывался с пренебрежением, как о «пустом месте». Дескать, «действует он, подчиняясь каким-то общим указаниям» и при этом, по всей очевидности, «из чрезмерного старания явно перегибает палку». И еще он высказал уверенность, что «компетентные в таких вопросах люди», по всей очевидности, в конце концов вмешаются и наведут порядок, и произойдет это, он надеется, в самом скором времени. Потом его голоса как-то не стало слышно, и я про него забыл. Лишь во второй половине дня, с приближением вечера, он вновь ненадолго привлек к себе внимание; но к этому времени я уже слишком устал, чтобы наблюдать за ним; я заметил только, что он держался очень уж нервно: то садился, то вскакивал, то складывал руки на груди, то сплетал пальцы за спиной, то смотрел на часы.

И еще одного взрослого я запомнил: это был чудной человечек, с характерным еврейским носом, с большим вещевым мешком за плечами, одет он был в короткие штаны, так называемые гольфы, и башмаки какого-то великанского размера; даже желтая звезда на нем, казалось, была больше, чем обычно. И суетился он больше всех: к каждому подходил и подробно рассказывал, как ему «не повезло». Так что я в общих чертах запомнил, что с ним приключилось; тем более что история-то довольно простая, а повторял он ее много раз. Собрался он сюда, на Чепель, навестить «тяжелобольную» мамашу — так он каждый раз начинал свой рассказ. Для этого он даже выхлопотал специальное разрешение: вот оно, показывал он каждому бумагу с печатью. Разрешение было действительно только на сегодня, и то не на весь день, а до двух часов. Но что-то ему помешало отправиться рано утром, какое-то дело, которое он называл «безотлагательным» и которое связано было с его «ремеслом». Но в конторе, куда он пошел это дело улаживать, были люди, и очередь до него дошла не скоро. Он уже стал опасаться, что поездка к мамаше сорвется, — объяснял он очередному слушателю. Поэтому он чуть не ли бегом помчался на трамвай, чтобы поскорее добраться до конечной остановки автобуса. По дороге, прикинув, сколько времени займет дорога туда и обратно, он пришел было к выводу, что пускаться в такой путь довольно рискованно. Но когда он слез с трамвая, то увидел: двенадцатичасовой автобус еще стоит на остановке. И тут, толковал он слушателю, он подумал: «Сколько же я добивался этого разрешения, этого вот лоскутка бумаги!.. Да и мамочка, бедная, ждет», — добавлял он и тут же начинал рассказывать, что у него и у его жены забот с престарелой мамашей по горло. Они давно ее уговаривают перебраться к ним, в город. А она все откладывает да откладывает, вот и дооткладывалась. Он сокрушенно качал головой: по его мнению, старая лишь домик свой хотела сохранить «во что бы то ни стало». «А разве это дом? В нем даже удобств нет никаких… Но, — продолжал он, — что тут поделаешь: мать же. Да и больна, бедняжка, и пожилая уж очень». Тут он, сделав паузу, сообщал: упусти он этот случай повидать ее, «никогда бы, наверно, себе не простил». Короче говоря, он все-таки вскочил, в последний момент, на автобус. И здесь он опять замолкал на минуту-другую. Затем медленно поднимал и, с беспомощным видом, ронял руки, на лбу его собиралась тысяча мелких недоуменных морщинок, и он становился немного похожим на какого-то грустного, попавшего в западню грызуна. «Что вы думаете, — спрашивал он, вновь устремляя взгляд на собеседника, — у меня будут теперь из-за этого неприятности? Ведь они должны принять во внимание, что я нарушил указанный срок не по своей вине! И что теперь подумает мамочка, которую я известил, что приеду? Что подумает жена с двумя деточками, если меня в два часа все еще не будет дома?..» По тому, куда был направлен его взгляд, я понимал: мнения или ответа он ждет главным образом от описанного выше человека с благородной внешностью, назвавшегося «экспертом». Но тот, как я видел, не очень-то и слышал его: в пальцах у него была сигарета, которую он только что достал из серебристо поблескивающего портсигара, и кончиком сигареты он постукивал по рифленой крышке с выдавленными на ней буквами. Видно было, что он погружен в какие-то свои, невеселые, далекие мысли; история насчет поездки к престарелой мамаше его, по-видимому, мало волновала. Тогда человечек в «гольфах» снова принялся объяснять, как ему не повезло: ведь опоздай он всего на каких-нибудь пять минут, автобус уже уехал бы, следующего ждать не было никакого смысла; а значит — то есть при условии, что все, что случилось, случилось бы «всего-навсего с разницей в пять минут», — сейчас он «сидел бы не здесь, а дома», — снова и снова объяснял он окружающим.