— Думаю, рана не опасна, не было б заражения… Он сильно тебя задел?

— Нет, — сказал Белта, до которого слова доносились через шум в ушах. — Езжайте.

Не хватало только, чтоб и Корда увидел ожог…

Марек заступился:

— Не тормоши его, с ним бывает. Пускай побудет один, мы поедем со Стацинским, оставим Стефко экипаж…

Корда поморщился: все шло не по правилам. Он поднял с земли брошенные клинки, протянул Стефану:

— Который твой?

— Этот. — Он взял саблю Стацинского. Корда, благослови его Мать, в оружии разбирался куда хуже, чем в дуэльных правилах. Потом можно будет сказать, что перепутал…

Наконец они уехали; кучер в оставшейся карете клевал носом. Тени были жидкими, свет сероватым. Стефан побрел, не особо разбирая дороги, внутрь развалин. От церкви уцелела только колокольня, вздымающаяся вверх. Рядом — в беспорядке валяющиеся камни, обломки стен, мусор. Стефан присел на один из обломков, положил рядом чужую саблю.

Если б они задержались, он бы, наверное, выволок раненого из кареты и докончил то, что начал, вылакав чистую горячую кровь. И ведь воевал уже, видел всего этого предостаточно… не было такого. Значит, Войцеховский прав, теперь будет только хуже…

Отпусти… Ты такой же…

Оборотень знал, что говорил. Они оба звери.

По камням ловко проскакала ворона, скосила на Стефана умный черный глаз.

— Иди-ка сюда, — подозвал Стефан. — Иди…

Птица подошла, будто по приказу, замерла вопросительно. Стефан протянул руку — пальцы сомкнулись на горле, ворона запоздало рванулась, потом затихла, видно притворившись мертвой. Сердце в хрупком тельце ходило ходуном.

Тоже кровь. Тоже жизнь.

А пить так хочется…

Как вам это, ваше величество? Советник по иностранным делам, который убивает птиц, чтоб хоть чуть-чуть утолить жажду…

Не думай о цесаре.

Мягкий, четкий голос — будто над самым ухом:

Не думай о цесаре. Не думай ни о ком. Что они знают о жажде? Ты болен, тебе нужно напиться…

Голос приносил облегчение, как прохладный ветерок. Облегчение — и желание повиноваться.

Сделай это, Стефан, это даже не человек, птица, ее кровь не так сладка, но все равно несет жизнь…

Сделай это… Тебе больно, тебе нужно утешиться.

Пей…

— Прочь!

Его крик вспугнул эхо, засевшее в разрушенных стенах. Отпущенная на волю ворона панически взмахнула крыльями, завалилась набок, похромала и тяжело снялась с места. Пропала.

…Зверь, как тот оборотень. Может быть, следовало дать Стацинскому себя убить.

Облака рассеялись, золотистое, радостное солнце озарило старую церковь, и дорогу, и поля, засеянные рожью. Стефан поднял глаза к свету и сидел так долго, несмотря на чудовищную резь в глазах. Потом вытер слезы, поднял саблю и рассмотрел ее. Хороший клинок, кажется дражанской работы: только в Драгокраине украшали лезвия насечкой. Золотой… или серебряной. Стефан осторожно тронул лезвие — и тут же отдернул руку, потряс в воздухе, остужая пальцы. Мать его знает, что это за сплав, но без серебра не обошлось.

Скорее всего, клинок и предназначен для таких, как Стефан. Что там говорил Войцеховский? «В Остланде вы были, насколько возможно, отгорожены от всего этого. Так же как и от менее приятных знакомств». Нужно порасспрашивать Стацинского об этих знакомствах, когда тот придет в себя. Теперь, когда Белта слегка опомнился, ему стало совестно: много нужно мужества, чтобы справиться с юнцом.

Он поднялся, поискал зачем-то глазами ворону, не нашел и побрел к карете. Поднять оставленный на земле плащ удалось только с третьей попытки: когда он нагибался, в груди болело, словно ему по меньшей мере пропороли легкое.

Стефан попросил у кучера фляжку, выглотал половину, напомнив себе больше никогда не забывать эликсир. В карете он привалился к стенке и всю дорогу пробыл в каком-то странном забытьи, где звал его все тот же голос: то ли Беаты, то ли Юлии…

Юлия, как оказалось, поджидала его — стоило подняться на крыльцо и толкнуть дверь в темную, тихую переднюю, как она выскользнула из столовой. Одета, будто уже собралась в церковь, только до отъезда на утреннюю службу еще добрых два часа…

— Стефан, как вы? — Даже ее шепот в этой стеклянной тишине казался громким. — Мать Предобрая, где вы были, остальные давно вернулись…

— Задержался, — пробормотал Белта. Встала до свету, слушала шаги… Неужто она за него волновалась?

— Да вы ранены. — Она смотрела строго. Стефан по пути застегнул плащ, чтоб не видно было ожога и разорванной рубашки. — Ну что? Будто я не вижу. Дайте мне взглянуть…

Искушение было — хуже, чем жажда. Открыться ей, позволить хлопотать вокруг него, позволить прикоснуться… И все под благим предлогом, он ведь и в самом деле ранен. И боль уйдет тогда, и страх пройдет, и сомнения…

Она подняла было руки к застежке плаща — и уронила.

— Стефан! — раздалось вдруг с лестницы. Оба подскочили, будто их застали за непристойным. — Стефан, ты вернулся?

С лестницы, где он стоял, отец не мог их видеть. Стефан прижал пальцы к губам, Юлия кивнула и скрылась в пустынной столовой. Но взгляд ее он поймал и удержал: ласковый, серьезный.

— Стефко! — гремел старый Белта.

— Иду… Не будите же весь дом, отец…

Он поднялся, хватаясь за перила. Старый князь тоже был полностью одет, в руке дымилась трубка. Он оглядел Стефана с головы до ног.

— Краше в гроб кладут.

— Кажется, — сказал Стефан, — туда я еще не готов…

Отец махнул трубкой в сторону кабинета:

— Пойдем-ка…

Кабинет, кажется, не изменился вовсе, только будто уменьшился в размерах, точно как говорил Марек. Все те же сабли, развешанные по серым стенам, портреты всех Белта, начиная с князя Филиппа, — каждый смотрит внимательно, под их взглядами никогда не останешься один. Несмотря на утренний час, в тяжелых, тронутых патиной канделябрах догорали свечи.

— Садись, — сказал старый Белта и без церемоний стащил с него плащ, бросил на вытертый кожаный диван. Прицокнул языком, увидев расползшееся по рубашке пятно. — Женщин будить не станем, от них один визг и никакого толку… Погоди-ка…

Он открыл дверцу древнего серванта из красного дерева, чуть покосившегося от времени. Там он хранил свои ликеры, и там же оседало и накапливалось достояние семейства Белта. Отец вытащил толстую хрустальную бутыль.

— Чем хорошо это средство, так это тем, что его можно пользовать одинаково и внутрь и наружу…

Он ловко плеснул настойки в темную медную стопку — ровно до краев.

— Пей, герой…

Стефан послушно поднес рюмку к губам, глотнул. Горло обожгло.

— Хорош, нечего сказать. Второй день дома — и уже нарвался на дуэль. Ну каков!

В голосе его сквозила явная гордость. «Нашел, право, чем гордиться», — с неожиданным раздражением подумал Стефан.

— Простите, отец. Но я не мог оставить это оскорбление без ответа.

— Ну хорошо, что ты проучил мальчишку. Его отнесли в Марийкин флигель, пусть лежит… Хотел я еще вчера указать ему на дверь, так подумал: его потом ищи-свищи, и не узнаем, чем ты ему так не пришелся.

Старый Белта сам плеснул в таз воды из графина, смочил платок, осторожно отлепил рубашку. Ссадину на груди едва ли можно было назвать раной — но края запеклись, и выглядело это скверно.

— Это чем он тебя? — Голос у старого князя стал очень спокойным. — Серебром?

Скрывать не было смысла. Стефан кивнул. Отец молчал все время, пока промывал рану, пока рылся в серванте среди пыльных бутылей, склянок и остатков сервизов разных эпох, разыскивая флакон с бальзамом. Стефан, откинувшись на спинку кресла, глядел в темные недра серванта — там тоже оставалось все по-прежнему, только в детстве все казалось куда более таинственным. Думалось, что там прячут сокровища, и никогда не хватало времени разглядеть их по-настоящему.

Может быть, это и есть сокровища. То, что привязывает к дому сильнее, чем прибитый над дверью герб. Прохудившийся серебряный кубок, из которого пил еще князь Филипп; молочник с отбитой ручкой, оставшийся от когда еще умершей тетки Цецилии, трофейный остландский кинжал, которым теперь и бумагу не порежешь. Свадебная посуда, из которой угощались молодые Юзек Белта и его супруга…

Отец нашел наконец флакон, откупорил. Запах был знаком с детства: Стефан всегда считал, что средство сделано из дохлых улиток или чего похлеще. Князь Белта сухо сказал не воротить нос, ухватил сына узловатыми пальцами за плечо и быстро нанес бальзам на рану. Когда-то, если Стефану случалось расшибить коленку или свалиться с дерева, отец вот так же, без церемоний, усаживал его в кресло, отчитывал и бинтовал колено или смазывал ободранную руку.

— Простите меня, — вырвалось вдруг. Стефан сам от себя не ожидал, но, сказав, понял: только эти слова и правильны. — Простите меня, отец.

Старый князь на секунду застыл, рука комкала платок.

— Матерь с тобой, мальчик. — Он быстро сотворил знак над головой Стефана. — Ну что ты…

Отошел к серванту, чтоб поставить флакон на место, засуетился, зазвенел стеклом. Молочник тетки Цецилии покатился на пол, чудом не разбился. Сама Цецилия взирала на это с густого черного фона, поджав бледные губы. Стефан поднялся было, чтоб помочь.