Ирада Вовненко

Примавера

Пролог

Странное ощущение испытываешь, когда все уже случилось. Все, чего ты так ждал, не в силах заснуть от переполняющих эмоций. Так было и в этот раз: просыпаясь в три часа ночи, я ворочалась, пытаясь заснуть, разглядывала потолок и мечтала о долгожданном отпуске. Потому что устала. И обвисшие, как плети, воспоминания тянулись к безмятежности зеленых пальм и монотонному, но не раздражающему шуму моря. Там мысли летят легко и смело, и ты не ждешь ничего и ни к чему не стремишься — просто фотографируешь на пленку памяти этот момент, понимая, что никто никому не принадлежит, и ты — тоже. И это только твое ощущение счастья, которое ты поймал, пусть даже на короткое время, вместе с этим повторяющимся шумом ускользающей волны. Хочется летать и совсем не хочется опускаться в вязкие земные проблемы.

Но отпуск подошел к концу, и стало по-детски грустно, что все закончилось так быстро, то, чего ты так ждала, не оправдало надежд и снова погрузило в привычную пустоту и бесформенность.

Но когда ты утрачиваешь последнюю надежду и скорбь о себе навязчиво занимает место рядом в душном купе дневного экспресса, когда ты так стиснута, что страшно вытянуть ноги, потому что мало места, совершенно неожиданно первый весенний солнечный луч, нежный и девственный, вдруг падает на твое лицо, и весна приходит, как спасение, и дарит будоражащее желание жить, возвращая забытые эмоции и ощущения.

Жить несмотря ни на что.

Я шла по Бульвару Бон-Нувель, пропитанному нескромным запахом распустившейся сирени, я шла по Парижу. Весна входила в свои права, пробуждая интерес к красоте и жизни, а запах сирени обволакивал и дурманил одновременно. Я глубоко вдыхала этот ошеломляющий аромат и удивлялась радости от него и от свежести вечернего Парижа после легкого дождя. Попадавшиеся мне навстречу прохожие, обычно так раздражавшие меня (казалось, что лишь я одна имею право ходить по улицам), забавляли и радовали, совсем не мешая. Я всматривалась в их лица, освещенные закатными лучами, пытаясь угадать и додумать их судьбы. Я шла, пока не почувствовала усталость и приятную ломоту в ногах. Мне захотелось присесть в небольшом кафе, название которого я уже и не вспомню. Легкая, как балерина, официантка с ярко очерченными губами предложила мне меню и пропела: «Bonsoir». Народу в кафе было немного. Играла приятная мелодия в стиле французских шансонье. Я заказала домашний лимонад и обратила внимание на флаер на столе. Он оказался рекламой выставки русского художника, чье имя — Марк Лозинский — я раньше не слышала. Женщина с тонкими чертами лица и раскосыми глазами внимательно и игриво смотрела на меня с флаера. «La Primavera» — прочла я и удивилась тому впечатлению, которое она произвела на меня. Картина не копировала боттичеллиевскую «Весну», в ней был свой стиль, свои оттенки и своя невероятная жизнеутверждающая сила, как будто неподвластная времени. Выставка открывалась на следующий день в модной галерее современного искусства «Жаклин».

Балерина-официантка принесла лимонад, и я сделала освежающий глоток.

Выдумать весну несмотря ни на что! Ведь мы намного счастливее природы, мы не испытываем на себе давления бесконечного круга смены времен года, мы свободны… Я удивленно посмотрела на флаер, то ли пораженная этой мыслью, то ли тем впечатлением, которое произвела на меня эта репродукция. Мастера эпохи Возрождения искали безупречной красоты и совершенства, которые изменят мир к лучшему; разве придет такое в голову современному человеку? Я еще раз внимательно посмотрела на портрет незнакомки, пытаясь додумать детали, потерявшиеся из-за качества печати. «Иногда весна раскрывается в нас самым необычным образом», — продолжила я свой внутренний монолог, уже точно зная, что завтра пойду в галерею «Жаклин» на выставку La Primavera. Открывать свою весну.

Глава 1

Санкт-Петербург

Наше время

Музыка дождя — лучший концерт в жизни.

Тонино Гуэрра

Дождь настойчиво барабанил в окно, бесконечный и монотонный, не отпускающий ни на миг.

Капли мерно отбивали легкие, как у Сати, [Эрик Сати (1866–1925) — французский композитор, создатель жанра «меблировочной музыки», основной принцип которой — повторяемость одной или нескольких музыкальных фраз. — Здесь и далее примечания автора.] такты. Дождь заканчивал свою мелодию и начинал снова, рисовал причудливый витиеватый узор, восхвалял и выписывал бисером грусть. Дождь заставлял ощутить себя покинутым, но и избранным — единственным наблюдателем и слушателем музыки вселенной.

Дождь успокаивал. В отличие от тревожного солнца, столь редкого и неестественного в Петербурге, каждым своим неожиданным появлением заставляющего соответствовать заигравшим вдруг ярким краскам и внезапному теплу. Но солнце — нечастый гость в этом городе, и со временем тепла перестаешь ждать, так и не успев надеть новые легкие туфли и воздушный шелковый сарафан. И его нежный шелк остается висеть в шкафу, забытый до следующего лета.

Солнечные блики обнаруживают излишнюю бледность лица и едва заметные фиолетовые тени под глазами, поэтому Лиза не любила яркого солнца, предпочитая дождь. Особенно весной, с ее одинокими печальными вечерами, когда совсем необязательно быть счастливым, да никто от тебя этого и не требует. Грусть так соответствует унылому пейзажу и низким серым облакам петербургского неба, что даже слова «мне страшно одиноко» звучат совсем не страшно.

Мне страшно одиноко. Лиза встала, неторопливо подошла к окну. Мне страшно одиноко… Капли дождя нервно царапают стекло.

Это то, о чем она не может рассказать друзьям, потому что им нечем ей помочь. Мы одиночки, мы мчимся на огоньки друг друга, а при встрече не знаем, что сказать.

Мне страшно одиноко. Как воздух, нужна любовь.

Это то, чем делятся с подругами за чашкой чая. То, о чем она не говорит уже никому, боясь, что слова прозвучат смешно и надуманно. Господи, как же она устала и привыкла к этому повторяющемуся диалогу с самой собой — ведь только себе ты можешь, как в произведениях Сати, до бесконечности говорить одно и то же, правду без насмешек и осуждений, безо всяких оценок, просто то, что хочешь сказать, пока сам не начнешь укутывать ее пеленой ожиданий и туманом надежд.

Лиза опустилась на деревянный стул с выцветшей обивкой. В эту небольшую комнатку в коммуналке, которая ей досталась от бабушки, девушка убегала из просторной родительской квартиры на Московском проспекте, чтобы поймать свою музыку и настроение, полелеять грусть, давно уже ставшую ей лучшей подругой.

Скромный, но изящный рустованный фасад дома гордо смотрел большими окнами на Мойку. Ее суровость и непреклонность совсем не сочеталась с внутренним миром особняка, в котором все приобретало особый лирический настрой, всплывало густой пеной сомнений, разочарований и реже — побед. Цепкий взгляд подметил бы здесь признаки запустения, лежащую на всем печать обреченности: покосившаяся дверь, так и не дождавшаяся, чтобы ее поменяли, обветшавшие перила с облезающей краской, осыпающаяся штукатурка, парадная, извергающая сотни запахов, ни один из которых не имеет отношения к «Молекуле», [Фирменный парфюмерный магазин.] и пестрящая той совокупностью непристойностей, которыми буквально пропитаны многие парадные в Петербурге, — все вызывало некий эстетический диссонанс.

Лизе нравились эти запахи жизни, а не пудры и ванили. Она любила это место и чувствовала свою неделимость с ним, лишь здесь испытывая так необходимое ей тихое счастье. Бесконечный коридор, заваленный всевозможным хламом, приоткрывающим внутренние миры тех, кто скрывается за дверями своих комнат: несколько допотопных велосипедов, на которых давно уже никто не катался, но хозяева так и не нашли в себе сил их выбросить, корыта, одиноко висящие на ядовито-желтых стенах, покрытые ржавчиной и видавшие великие стирки, которые в наше время уже и не представить, комод с потрепанными книгами и какими-то старыми блюдами и вазами. Все это — осколки прошлого живущих здесь людей, с которым они, как ни пытались, не могли расстаться, не желая прощаться с дорогими воспоминаниями о своей молодости. Время непрерывно отсчитывает ровный ритм событий, создавая сложные узоры судьбы, а мы можем лишь следовать ей, надеясь на ее милосердие и готовность совершить за нас все самые важные и сложные повороты.

Раньше этот дом, заставший еще петровские времена, полностью занимала княжеская семья, даже не представлявшая, какая судьба уготована их особняку. С самого начала — еще с задумки архитектора, стремившегося гармонично соединить экстерьер с интерьером, — дом привык ощущать людскую заботу и внимание. Он смиренно сносил все перестройки и реконструкции, менявшие его до неузнаваемости, сохраняя внутреннее достоинство, которое невозможно унизить даже самыми большими несчастьями. Все изменилось с приходом большевиков и их отношением к собственности: владение стало коллективным и по сути ничьим. Трудно представить, что за этой внешней безупречной парадностью и по сей день скрываются убогие коммуналки, унизительные и бесполые.

Бабушка Лизы была коренной петербурженкой. Кроме внучки, у нее никого не осталось, и вся ее жизнь превратилась в череду воспоминаний, которые порой казались мнимыми и уже не ранили так сильно. Бабушка никогда не жаловалась и не сетовала на судьбу, с любовью храня в сердце память о каждом «мнимом» событии своей жизни.