Встретив на лестнице страховой конторы истерзанного и опухшего от двухнедельного пьянства Маркела Авраамовича, Рябужинский быстро смекнул, что Хрящев готов совершить один из тех поступков, которые заканчиваются полным жизненным крахом. Усевшись в своём ярко-пунцовом автомобиле, (Рябужинский управлял заграничной игрушкой сам), он принялся ждать, когда потерявший смысл жизни купец покинет контору. Увидев, как Хрящев, в одной желтой перчатке, взмокший, со съехавшим на сторону галстуком, сначала стоял долго на тротуаре, а после, промакивая той же желтой перчаткой багровый свой лоб, повернул на Пречистенку, он громко присвистнул.

«Фортуны я баловень, вот что. Фортуны! — подумал он быстро. — Богат потому что. А денег не будет, так копи продам. А вот каково человеку простому, со скромным достатком? Погибнет! Как пить дать, погибнет».

Он вспомнил бледное и нежное личико мадемуазель Энженю, на котором его грубые поцелуи почти не оставляли следов, потому что она всякий раз до встречи с любовником густо пудрилась, словно надеялась немедленно забыть о Павле Петровиче после его ухода.

— Эх! Жизнь наша жалкая! Вся под откос! Одно унижение, да! Унижение! — воскликнул баловень фортуны, нажал на педаль, и машина, почти что подпрыгнув на месте, исчезла за церковью Софии Премудрости Божьей.


Последняя посудомойка знала, что хозяин запил. И знала, что это надолго. Поэтому, когда Хрящев, в хорошем пидждаке, шляпе и с тростью, уселся в коляску и тотчас же отбыл, ни маменька, ни Татьяна Поликарповна не могли объяснить, какое такое событие могло подтолкнуть его к этому поступку. Случилось же вот что. Ночью, за несколько часов до этого, пьяный, заросший и жалкий Хрящев был разбужен приходом неизвестного молодого человека, который громко щелкнул замком спальни, убедился, что Татьяна Поликарповна отсутствует, и, подойдя к свалившемуся на ковёр купцу, небрежно толкнул его сильной ногой, обутой в башмак светло-серого цвета.

— А? Что? — замычал купец, пытаясь разлепить красные веки. — Ты как дверь открыл?

— Не тыкайте мне. — Незнакомец обиделся.

— А ты кто такой? У-у-х! Болею я, братец.

— Желаете, может, рассольчику выпить?

— Рассольчику выпить? Давай. Эй! Да кто там?

— Слугу я услал. Мамаша заснули, а ваша супруга, проплакав все глазки, на службу отправились.

— Она разве служит? — И Хрящев икнул.

— Ну, где ей! И в прачки никто не возьмёт. Никчёмная женщина. В церковь пошла. У них там вечерняя служба.

И молодой человек брезгливо скривил невзрачное лицо.

— Какую ты харю противную сделал! — сказал ему Хрящев. — Смотреть неприятно.

— А вы не смотрите. Вам, Маркел Авраамович, до моей хари, как вы выразиться изволили, никакого делу нет. А смотреть нужно на то, что вас лично касается.

— А что меня лично касается? — И Хрящев привстал на ковре.

— Ложись! — вдруг отрывистым басом вскричал посетитель. — Лежать, говорю!

Купец лёг послушно.

— Дела запустил? Отвечай! Запустил? В складах одна плесень? Кедровый лес продал?

— Тоска у меня, — прошептал тихий Хрящев. — Такая тоска. Мочи нет.

— А ей-то, чай, деньги нужны? На кой ты ей сдался без денег, скажи-ка!

Купец привстал снова:

— О ком ты?

— О ком! Али не догадался? Наслышаны мы, что на крюк твой поганый попалася дева одна, из речных. Зимой сиганула с моста и утопла. Искали её, даже лёд продырявили. Но наши, на дне, сразу засуетились. Зарыли поглубже в песок, придавили, присыпали камушками. Не всплывешь! Людские, конечно: «Ох, ох!» А дальше-то что?

Купец его слушал с большим напряжением.

— А наши охочи до женского телу. У них там утопленниц много, побольше, чем мух на навозе. Красивые есть, с аппетитными формами. На сороковой день отрыли твою. Уже, значит, вся почернелая, вязкая, поскольку остались одни телеса, душа-то на небе. Прошло сорок днёв. Но правило есть: с телом надо проститься. Как сорок днёв минет, тогда улетай. А в девять и в сорок днёв — уж извините! Она и спустилась. А мы её цап! Пошли разговоры да переговоры. Она говорит: «Отпустите меня»! А мы ей: «Подумай сперва по-хорошему! Кому ты нужна там? Своих, что ли, мало! Которые померли как полагается? От коклюша, там, али от желчнокаменной? Их в церкви отпели, во гроб положили. А ты ведь чужая, ведь ты беспризорная, твои-то, вон, косточки щуки объели! Тебе еще суд предстоит, разбирательство…» Она, ясно, в слезы. Рыдает стоит.

— Постой! — перебил его Хрящев. — Душа — это дело такое… То есть она, то её вроде и нету. А я никогда даже не попрекну… Жениться хочу. Полюбил я её.

— Да как же жениться, когда ты женат? Купец громко крякнул.

— Развод-то у вас, у людских, ведь не принят… — сказал гость задумчиво. — Хлопотно это.

— Что значит: у нас? Ты откудова сам?

— Оттудова, где все вы вскорости будете.

Купец побелел. Только воздух глотнул. Да так, рот раскрывши, и замер. Тут гость усмехнулся недоброй усмешкой.

— Решай, Авраамыч, она ждать не будет. Её кто поймает, к тому и сбежит. Отродье-то женское, сам, поди, знаешь.

— Так я всё решил. Чего уж там ждать?

— Налички-то нету?

— Налички? — И Хрящев вспотел крупным потом. — Откуда наличка? Вон маменька и за овёс заплатили.

— Тогда в страховую иди. Дело верное. Супругу страхуй и мамашу для весу. Сейчас тебе выпишу взнос. Должен будешь. Но мне эти деньги не спеху, не бойся. Вернёшь когда сможешь.

— А как я верну?

Его собеседник ушел от ответа:

— Она в гувернантках когда-то была. На двух языках говорит, рыбка наша. Наскучишь ты ей, Авраамыч, боюсь!

— Да что ты пужаешь? Подарков куплю! Вон автомобиль заведу, как у Пашки!

— Куда же с хвостом-то её? Засмеют!

— Тогда я бассейн ей построю хрустальный! Сам видишь, чертяка…

— Ты как отгадал? — насупился гость. — Я вроде одет хорошо, чисто выбрит…

Тут Хрящев осел:

— Так ты… что? Из этих? Постой! Ты ответь!

— Из этих! — Гость грустно кивнул. — А то из каких же?

Купец хотел перекреститься, но что-то ему помешало. Легонько погладил ладонью серебряный, оставшийся от прапрапрадеда крест, который носил, никогда не снимая.

Визит закончился тем, что перед самым уходом молодой человек вытащил из кармана хрустящую пачку денег и положил её рядом с Хрящевым, который начал сразу же лихорадочно пересчитывать их и словно забыл обо всем остальном.

Договорившись со слабохарактерным купцом, черт заглянул на пустынный берег Москвы-реки и подал условный знак заранее подкупленной русалке. Когда же она подплыла и высунула из воды свою прилизанную голову с полузакрытыми томными глазами, он грубо сказал:

— Вылезай!

Она глубоко вздохнула, выплеснула на песок тело и в самой непринужденной позе улеглась на песке, поигрывая ожерельем.

— Ты был у него? — спросила она хриплым голосом.

— Да был. Хилый малый. Зачем ты связалась с таким?

— А мне по душе.

— По какой по душе? Ты душу свою уж давно погубила.

Русалка надула белесые губки.

— Бестактный ты, право! Давай хоть покурим.

Черт достал из кармана пачку дамских папирос, сам закурил, дал закурить ей, и пару минут они молчали, наслаждаясь тишиной и полной безнаказанностью.

— Нет, не понимаю я этих людских. — Черт сплюнул на камень. — Всё время трясутся от страха. То бок заболит, то нога онемеет, то дочка сбежала, то деньги украли… И каждый ведь знает: помрёшь, и всё кончится. А как им напомнишь про смерть, так дрожат. Уж, кажется, весь поседел, зубы выпали, не видит, не слышит — ну, что тебе жизнь? Ведь это же мука одна! Нет, боюсь! Чего ты боишься? Боюсь да и всё!

Русалка выпустила голубое кольцо дыма из узких своих, розоватых ноздрей.

— Ты любишь стихи?

— Я? Стихи? — И черт покраснел в темноте. — Очень даже люблю.

— Послушай тогда, — попросила она.


Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть?
Но жаль того огня, что просиял над целым
мирозданьем и в ночь идет, и плачет уходя.

— Сама сочинила? — спросил живо черт.

— Один из людских сочинил. Афанасий. Поганый старик был, как мне говорили.

— Не знал я его. Многих знал, сочинителей, а этого нет. Даже и не слыхал.

— Ах, всех не запомнишь! — Русалка приплюснула влажный окурок. — Хорошую новость принёс ты, рогатый. Купец, значит, денежки взял и жену готов укокошить с младенцем в утробе? Понравилась наша речная любовь!

— Ну, ты уж совсем… «Укокошить»! Кровавая! Тут, можно сказать, человек пропадает… Какой-никакой, а живой человек!

— Придвинься, — сказала она, задышав на черта остатками горького дыма. — «Живой человек», говоришь? Он мужик. А я бы их всех, мужиков этих мерзких, на кол посадила бы всех их живьём, и пусть они медленно, медленно дохнут!

Черт даже отпрянул.

— Ну, ты, мать, люта! Иди тогда в большевики запишись!

Она усмехнулась, куснула травинку.

— А я там уже побывала. И что? Веселое дело идет, молодое! Живые-то нам будут скоро завидовать.

— Куда веселее! — перебил её черт. — Работы прибавится. Это отрадно. Хотелось бы мне над матросами встать. Я сам ведь при Цезаре правил флотилией.

— Ой, врешь! Не флотилией и не при Цезаре. А палубу драил у грязных пиратов.