Выспаться своему царю на сей раз не дали, поскольку из Смоленска прискакал гонец с какой-то важной вестью и незнамо как проперся через все кордоны до моих покоев. Сколько раз говорено, что, прежде чем попасть пред мои светлы очи, гонца надобно проверить, депешу прочитать, а то были, знаете ли, случаи… Нет, как об землю горох, написано «царю», значит — царю! Ох, чую, зарежут меня бедного через ваше нерадение! Правда, тут я перегибаю палку. В соседней горнице вповалку лежат мои спальники. Они и придворные, они и последний рубеж обороны в случае чего. Правда, у них, обормотов, прямая обязанность — охранять мой сон, а не… Нет, ну вот как у людей получается говорить шепотом и одновременно басом?

— Эй, вы, чего там стряслось?

— Ой, а ты не спишь, царь-батюшка!.. А мы-то тут твой покой храним, глаз не смыкая…

— Так это ты с открытыми глазами так храпел, идол?

— А тут гонец, от князя Прозоровского из Смоленска…

— И что пишет?

Гонец — молодой крепкий парень с запыленным лицом — делает шаг вперед и, сняв шапку, падает в ноги. Вот еще обычай, который меня откровенно бесит!

— Государь, королевич Владислав прибыл в Литву и собирает войско.

Новость эта хоть и неприятная, но нельзя сказать чтобы неожиданная. Мой драгоценный родственничек все это время плакался, что какой-то мекленбургский выскочка лишил его законного московского престола. Радные паны до поры до времени отнекивались, потому как врагов у Речи Посполитой и без того много, а денег как раз мало, но как ни крути, а королевич прав. Семибоярщина его в свое время пригласила на царствие, а в том, что не срослось — немалая доля моей вины. К тому же в Польше и Литве у меня много, скажем так, поклонников, желающих свести счеты.

— Долго скакал?

— Три дня, государь.

Три дня — это быстро, хотя и не рекорд. Но, в общем, человек старался.

— Зовут как?

— Истома Гуляев.

— Вот что, Истома: за службу тебе жалую полтину, а сейчас ступай отдыхать. А вы собирайте Боярскую думу, раз уж такое дело… Что значит «спят»? Я же не сплю!

Вид помятых и заспанных бояр, с кряхтеньем и оханьем рассаживающихся на лавках, немного утешил меня, и я, устроившись на троне поудобнее, смотрю на них почти ласково.

— Ну что, бояре, будем делать? — спрашиваю, едва дьяк закончил читать привезенную гонцом весть.

— Да чего тут делать, государь, — степенно отвечает Черкасский, — все уж сделано. Литва более десяти тысяч войска не выставит, а ляхам надобно границу с турками охранять. А у смоленского воеводы Семена Прозоровского восемь тысяч ратников, да наряд справный, да за крепкими стенами. Бог даст, отобьется!

Дмитрий Мамстрюкович знает, о чем говорит. Именно он был до последнего времени смоленским воеводой, и укреплялся город под его руководством.

— А если Владислав обойдет город стороной да и двинется прямиком на Москву?

Черкасский на минуту задумывается, а потом, решительно взмахнув рукой, говорит, как рубит:

— Нет, все лучшие ляшские войска Ригу осаждают, не хватит у них сил и там и сям воевать!

Остальные бояре лишь трясут бородами, соглашаясь с прославленным полководцем. К тому же он самый знатный из них всех и потому имеет право первым держать голос. Если бы говорить начал Вельяминов, то косоротились бы, а так все нормально. Кстати, а где Никиту нечистый носит?

— Ты, князь Дмитрий Мамстрюкович, все верно говоришь, — поднимается со своей лавки Иван Никитич Романов, — а только как быть, если с королевичем запорожцы пойдут?

Вопрос больной. Именно казаки были главной силой многочисленных самозванцев во время Смуты, и если они в очередной раз поднимутся, то поляки получат тысяч двадцать искушенных в боях и грабежах воинов. С таким воинством королевич запросто сможет блокировать Смоленск и двинуться на Москву. Взять-то он ее вряд ли сможет, я все это время зря не сидел, но разорения нанесет столько, что и представить себе трудно. А ведь земля только-только отходить начала после Смутного времени…

— Государь, — встал еще один боярин, князь Данило Мезецкий, — казаки запорожские, конечно, та еще сарынь [Сарынь — то же, что и сволочь.], и вреда от них много было, да и еще будет, но только мы им немало острастки задали, и не пойдут они на сей раз. Как говорят у них на Сечи — с Иваном Мекленбургским воевать дураков нет!

— Это тебе сам Сагайдачный сказал? — нейтральным голосом интересуюсь у попытавшегося польстить мне князя.

— И не только он, — не смущается боярин, ездивший с дипломатической миссией в те края, — а и другие атаманы. Яшка Бородавка, к примеру.

— Не гневайся, государь; и ты, князь Данило, — невесть откуда появляется наконец Никита Вельяминов, — да только нет у меня веры воровским казакам. Пообещают им добычу знатную — и эти христопродавцы не то что под знамена католиков, а под бунчуки султана турецкого станут.

— Это верно, — сокрушенно вздыхает Мезецкий, — да только откуда у нас добыча? Разорены мы, босы и наги.

От одетого в богатую ферязь боярина это заявление звучит немного комично, но в главном он прав. Все что казаки могли на Руси украсть, уже украли.

— Ладно, бояре, — подытоживаю я, — раз ни у кого больше никаких мыслей нет, то расходитесь. Но вы все же обдумайте, авось чего-либо надумаете.

Бояре, кряхтя и охая, начинают расходиться, и только избранные, так называемый малый круг, через малое время собираются в моем кабинете. Самый старший из них по возрасту — Иван Никитич Романов. Он же самый знатный, потому как принадлежит к старомосковской знати. Во время выборов царя он был сторонником моего безвременно умершего шурина, а после его смерти стал моим. Находящегося в плену у поляков брата Филарета он недолюбливает и даже побаивается, и в этом смысле он самый верный мой сторонник.

— Развлекаешься, государь? — скупо улыбаясь, спрашивает он, намекая на прошедшее только что заседание Боярской думы.

— А вот нечего было царя будить, — отвечаю с самым невинным видом. — Что нового-то?

— Да ничего покуда, — пожимает плечами старший судья недавно созданного приказа Тайных дел. — Разве что собирались недавно Лыковы да Плещеевы, и еще кое-кто, да толковали о семейных делах твоих.

Услышанное мне совсем не понравилось. Благоверная моя Катарина Карловна своим нежеланием менять веру подложила мне изрядную свинью. Теперь у моих «верноподданных» появился лишний повод шушукаться по углам, гадая, не станет ли наследником царского престола неизвестно где выросший и непонятной веры царевич. То, что я собираюсь всех этих болтунов пережить и посему их это не касается, бояре как-то в расчет не принимают.

— Ну и до чего договорились? — хмуро спрашиваю, против своей воли представляя, как старшему Лыкову отрезают язык.

— Да как тебе сказать, государь… — пожимает плечами Иван Никитич, — сказывали, что кабы ты с царицей Катериной развелся да женился на православной девице, так у тебя и наследник бы законный появился. Которого бы вся Русь приняла — от боярства и духовенства до черного люда.

— Эвон как… и невесту мне, поди, уже подобрали? — поражаюсь я наглости заговорщиков.

— Не понял ты, государь, — мотает головой Романов, — они считают, что это укрепило бы твою власть, и хотят сего не допустить!

— Тьфу ты, пропасть! — в сердцах сплевываю я. — Больно надо мне… Не собираюсь я с Катариной разводиться. Никуда она не денется: покочевряжится еще немного, да и приедет с детьми. Мне Густав Адольф обещал, что вскоре увижу и ее, и Карлушку с Женей.

Когда я говорю о своих детях, голос мой сам собой становится мечтательным. В последнее время нередко замечаю в себе не слишком свойственное мне ранее чадолюбие. Маленькие дети вызывают у меня просто какое-то невероятное умиление, на что стали обращать внимание и мои приближенные. Но на сей раз мечты разбиваются о хмыканье сидящего в уголочке Пушкарева.

— Чего хмыкаешь, кровопивец? — оборачиваюсь к нему.

— Гневаться не будешь, царь-батюшка? — расплывается Анисим в умильной улыбке.

— Не буду.

— Так ты, кормилец, это уже говорил, в прошлом годе. Ой, и в позапрошлом также. Да и до того…

— Спасибо тебе, что напомнил, — хмурюсь я, понимая, что стрелецкий полуголова совершенно прав.

— Да не за что, государь, — сияет в ответ он.

— А ты что скажешь, окольничий? — ищу поддержки у Вельяминова.

— А чего тут толковать, — хмурится тот, — наказать их примерно, чтобы другим неповадно было, да и дело с концом!

— Кого их?

— Дык Лыкова и прочих…

— Подожди, Никита Иванович, — не унимается Анисим, — наказать — дело нехитрое. Только думаю, что они правы.

— Чего?!

— Не гневайся, государь, раз уж обещал, — кланяется Пушкарев, — а только государыня, видать, к нам не поедет. Ну а раз такое дело, то куда деваться? У государей европейских так заведено, что можно и развестись, коли нужда есть. Ну а раз можно, то и разведись! А женишься на православной, так и будет у нас православный царевич — глядишь, еще и не один.

Первое побуждение — дать оборзевшему на моей службе стрельцу в морду, но… нельзя. Приказать казнить — можно, а своими ручками нельзя, как бы ни хотелось. Не царское это дело. К тому же замечаю, что у Романова на лице застыло странное выражение.