Яхим Топол

Мастерская дьявола


на реке чувств
и на откосе бесчувствия
жестяное солнце
создает колонию страха

П. З., группа Dg 307 [Павел Зайичек (р. 1951) — чешский поэт и музыкант, основатель андеграундной группы Dg 307 (1973). Названием группы стал шифр психиатрического диагноза «Временные психические расстройства — ситуационный невроз», позволявшего юношам избежать службы в Чехословацкой народной армии. — Здесь и далее примеч. пер., если не оговорено иное.]

Эй, на мне чужие шрамы, откуда они взялись?

Дорота Масловска [Современная польская писательница, романист и драматург (р. 1983). Эпиграф взят из ее интервью 2009 г., помещенного на портале iliteratura.cz.]

1

Я мотаю в Прагу, на самолет. Ну как мотаю — тащусь по обочине, слегка окутанный туманом дурмана, потому что пью.

В последнее время мы со студентами терезинского «Комениума» много пили.

И вот я иду вдоль дороги, а частенько и пробираюсь по кювету, чтобы меня не увидели патрульные из машины дорожной полиции.

Не хочу, чтобы меня замели и стали задавать вопросы про пожар в Терезине.

Иной раз бросаюсь в этот кювет и скрючиваюсь там, вжимаясь спиной в глину, иначе мне не поместиться.

Так потихоньку я продвигаюсь к Праге, чтобы попасть на самолет.

В бутылке еще кое-что осталось — это вино от Сары. Мясо, которое мне дали в дорогу, уже съедено.

Мне не хотелось его есть, долго не хотелось, но потом я заставил себя, ведь силы мне не помешают.

Луна уже почти полная.

Терезинские валы из красного кирпича давно остались позади — все эти стены моего родного города…

Города, который, как говорил мне отец, основала императрица Мария Терезия. С той поры по нему прошагали сотни тысяч солдат многих армий; императрица Мария Терезия любила военные парады, говорил мой папа — майор, военный капельмейстер, просто обожавший терезинские парады с оркестром.

Теперь этот город у меня давно за спиной, позади остались все эти огромные здания времен Марии Терезии и Иосифа II, склады под миллионы единиц боеприпасов, конюшни для сотен лошадей, казармы на десятки тысяч вояк; я ухожу, как ушли все защитники этого города, который строился ради армии… приток солдат в город, построенный для солдат, прекратился.

А город без армии разрушается.

Моих коз, которые выедали траву с крепостных стен, продали.

Большинство из них.

Отец до этого не дожил.

Я — один из тех, кто хотел спасти Терезин.

Моя матушка говорила, что я появился на свет, когда они с папой меня уже и не ждали; при этом она часто повторяла, как ей хотелось бы, чтобы я остался совсем маленьким и в случае нужды мог спрятаться в наперстке. Я питался бы горошинами, дрался с кошкой за каплю молока, ходил, обернув бедра маленькой тряпочкой, — короче, был бы мамин Мальчик-с-Пальчик.

Поначалу мне это было приятно, что тут скрывать.

Но никуда не денешься — я рос, как все дети.

И меня уже не радовало, когда отец с дирижерской палочкой в красном футляре, расшитом миниатюрными изображениями желтых серпиков и молоточков, уходил на работу, а матушка принималась закладывать окна и двери подушками и одеялами.

Раньше, говорят, я хлопал в ладоши, когда мама отодвигала от стен мебель.

Между всеми этими шкафами и шкафчиками, буфетами, перевернутыми стульями, креслами и парадным диваном она создавала надежное убежище, гнездышко для нас двоих.

Мне нравилось, когда в этом теплом гнездышке мы с матушкой прижимались друг к другу и сидели там, обнявшись, пока отец, вернувшись после работы, не вытаскивал нас из безопасного укрытия.

Окружающий мир был огромным, и матушка пряталась от него.

Как только стало возможно, я начал от нее удирать.

Смутно вспоминаю, как это произошло в первый раз: однажды я вырвался, выскользнул из ее надушенных объятий, оттолкнул ее протянутые ко мне руки, протиснулся под диваном, перелез через кресло, хлопнул, подпрыгнув, по ручке двери, открыл ее — и вылетел наружу.

Там я вместе с другими ребятами гонял как сумасшедший туда-сюда по крепостным стенам, кидался в траву, вскакивал и мчался дальше.

И, конечно, Лебо! Его мы все знали, в Терезине иначе и быть не могло.

Кроме того, дело было отчасти и в моей матушке…

Лебо единственный с ней дружил. Ну, не то чтобы дружил, но цветы ей носил.

И еще тетушки о моей маме немного заботились.

Она совсем не выходила из дому.

Но всегда могла рассчитывать на то, что в Международный женский день или в годовщину освобождения страны Красной армией Лебо принесет ей огромную охапку полевых цветов, собранных где-то далеко под крепостными стенами, там, куда не доходили мои козы, или тайком вручит ей запорошенный красной пылью букет в День матери — праздник, который при коммунистах не отмечали; дядя Лебо всегда дарил маме цветы, а тетушки улыбались.

Когда-то Лебо будто бы даже обменивался с матушкой парой слов, но я этого не помню.

А помню, наоборот, что мама в последние годы уже почти совсем не разговаривала.

Она все время хотела лишь одного — сжаться, чтобы занимать поменьше пространства, найти себе такое местечко, где можно было только дышать, — этого ей хватало.

Дядю Лебо знали в Терезине все дети.

Сначала мы думали, что Лебо его зовут потому, что у него такой вытянутый череп и высокий лоб, — мы считали, что по-настоящему он дядя Лобо, но это было не так, а объяснила мне все тетя Фридрихова, которая девочкой прятала маленького, едва родившегося Лебо в коробке от ботинок у себя под нарами, поскольку ее место было в самом углу камеры для осужденных женщин и девушек, и имя Лебо, рассказала она, появилось так. Старшей в их камере была словачка, по воле случая баба-повитуха, и вот, приняв тайком в камере роды, она якобы произнесла вслух — хоть и шепотом — то, что думали про себя все женщины: чтоб молчал, либо мы его задушим, так выразилась повитуха, и сказанное ею со словацким выговором «либо» стало именем Лебо.

Рожать и прятать новорожденных в камере запрещалось, но женщины надеялись, что Красная армия семимильными шагами спешит в Терезин, и они не ошибались.

При самих родах ни тетя Фридрихова, ни другие мои тетушки не присутствовали, тайными родами руководили более опытные пожилые женщины, которых уже нет в живых, и я жалел, что мои тетушки были тогда такие молодые, а то они могли бы рассказать, кто была мать Лебо, хотя, в общем-то, какая разница, ведь родительница Лебо, должно быть, все равно не выжила в сумятице военных будней: может, сгинула в одном из последних эшелонов, идущих на восток, или скорее, как думали тетушки, угодила в тифозную яму, и вообще, за недозволенные роды она так или иначе получила бы пулю, объясняла мне тетя Фридрихова.

«Впрочем, мы не очень-то обращали на это внимание!» — прибавила она, вспоминая старые времена в Терезине; у нее как раз были в гостях тетя Голопиркова и тетя Догналова, и тетя Фридрихова обвела взглядом стены своей маленькой квартирки, куда я пришел с расспросами, а потом из ее горла раздалось бульканье сдавленного смеха; в конце концов, не удержавшись, она прыснула со смеху — и тетушки Голопиркова и Догналова, которые, подобно ей, провели молодость в Терезине, тоже засмеялись.

Лебо был нашим дядей, дядюшкой всей терезинской мелюзги.

Это для него мы обшаривали коридоры — при своем мелком росточке мы могли пролезть в любой канал, где случайные наносы досок из ограждений, смытых паводками с лугов, причудливо коробили поверхность воды; в подземелье не было гнили, щиты, предупреждающие об опасности, которые установили здесь работники Музея, не могли нам помешать, их легко было отодвинуть детской рукой, особенно же нас манили бункеры у самых дальних бастионов…

И как же здорово было отыскать какую-нибудь широченную трубу или старый хлев, забраться в укромный уголок у крепостных стен, куда редко кто заходил, где валялись бутылки и презервативы, прижаться к кирпичам, ощущая все грани и изгибы кладки, и отдыхать!

Матушка пыталась не выпускать меня из дому.

Лучше бы ты остался во мне, говорила она. Чего тебе там не хватало? Сама она никуда не ходила.

Тронутая, одно слово.

Так незло, да и то только иногда, ворчали на мать мои тетушки, жившие по соседству: тетя Фридрихова, тетя Догналова, тетя Голопиркова и другие.

— Это у нее с тех пор! Она не виновата! Ведь сколько всего она вынесла! — говорили они.

Матушка никуда не выходила, ей нужно было чувствовать спиной стену или угол комнаты, она довольствовалась малюсеньким пространством, которое позволяло дышать, и большего не желала, но при всем этом она не окончила дни в психушке, туда ее не забрали, даже после того как она привязала меня в чулане, чтобы я не ходил в школу, даже после этой и других подобных историй, когда мать не давала мне выйти из дому, ее не изолировали, ведь она была герой войны, поэтому ей позволяли делать чуть ли не все что вздумается, и, несмотря на то что она наложила на себя руки, когда меня отправили из города в училище, никто не осуждал ее, никто не очернял ее память, ибо матушка была жертвой зверств и героиней войны; само собой, отцу тоже никто ничего не сказал, ведь он тоже был герой войны, таких у нас в Терезине было множество, даже дядю Лебо, который один-единственный дарил моей матери огромные букеты цветов, считали героем как городские власти, так и ученые из Музея, хотя он в Терезине в войну только появился на свет и не мог помнить всех этих ужасов.

Дядя Лебо командовал нами — последней горсткой отчаянных защитников Терезина. Он в Терезине родился, ходил в терезинскую школу, работал в Музее, пока не уволился, а главное — в Терезине он собирал предметы.