Уильям вошел в комнату, я следом за ним. Мы увидели детей Элизабет. Старшему было семь, младшему пять. Они лежали рядком, на старом соломенном матрасе. В ставнях были широкие щели, и мы увидели, что лица детей покрыты пятнами, а глаза закрыты. Мать выпрямила им ручки и ножки. Она оставалась с ними до самого конца, а потом лишила себя жизни. Рядом с матрасом все еще стояла плошка с недопитым овсяным отваром.

Я выскочил в зал, где воздух был чище. Я мог думать только о собственной семье — до дома был еще целый день ходу. Что ждет меня, когда я открою дверь своего дома? А вдруг и Кэтрин висит на балке, как несчастная Элизабет? Вдруг веревка уже охватила ее белую шею? Вдруг ее руки, глаза и сердце уже пусты? Мысленно я увидел, как она висит в воздухе, как безжизненный мешок плоти. А вдруг мои сыновья, Уильям, Джон и Джеймс, лежат мертвые в своих кроватках, а лица их покрыты пятнами? Я вспомнил их волосы и глаза, в ушах зазвучали их голоса. Если они мертвы, то не захочу ли и я свести счеты с жизнью?

Какой-то звук отвлек меня от этих мыслей. Я увидел, что Уильям двигает скамейку. Он встал на нее, снял с балки солидный окорок и засунул его в дорожную суму.

— Ради всего святого, Уильям! Имей же уважение!

— Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой, — ответил брат. — Добрая еда — для живых, а не для воров и червей. — Он застегнул суму и выставил ее за дверь. — Кроме того, если ты винишь меня в неуважении, то что скажешь насчет чумы? Какое уважение Бог проявил к Элизабет и ее детям? Разве он не оскорбил их?

— Это богохульство!

— Оставь свое благочестивое занудство, Джон, меня от него тошнит. Лучше помоги мне ее снять.

По тому, как Уильям смотрел на нее, я понял, что ему нет дела до того, что она была шлюхой. Он жалел ее, несмотря ни на что.

Я подошел, обхватил тело и приподнял его, а Уильям отвязал веревку. Мне было грустно. Руки и ноги Элизабет окостенели, а кожа напоминала остывший воск. Уильям спустился со скамьи, и мы опустили ее на пол, а потом перенесли в комнату. Ее волосы рассыпались по моим рукам. Мы положили ее на пол, рядом с детьми, встали в изножье и прочли молитвы.

Помолчав, Уильям сказал:

— Часа через три стемнеет, а до Эксетера еще шесть миль.

Я смотрел на тела, охваченный глубокой жалостью.

— Джон, если бы я мог, я бы похоронил их всех. Но…

Я знал. Во имя Христа… Я знал.

Я вышел из дома и остановился, судорожно вдыхая свежий воздух. Уильям вышел следом за мной. Я смотрел в небо и мысленно твердил себе: «Мы все хотим поступать правильно. Но… Но… НО… Этим коротким, незаконченным предложением все было сказано. Жизнь будет продолжаться — но… Праведнику нечего бояться — но… Не укради, но… Почитай отца и мать твою, пока они не умрут от чумы. Хорони мертвых, как подобает, но только если у них под мышками и на шее нет черных опухолей, и если они не утопились и не повесились, потому что дети их умерли от чумы.

Я чувствовал, что слезы текут по щекам. Разозлившись на себя, я вытер глаза рукавом.

— Не бойся слез, брат. Дай волю горю…

Я глубоко вздохнул и отвернулся.

— Однажды я познакомился с моряком. Он рассказал, что его корабль штормом унесло в открытое море. Берегов не было видно. Мачта сломалась, и три недели корабль дрейфовал в море. Моряки умирали один за другим. Тот человек сказал мне, что умирали они не от голода и не от волн. Их убивала мысль о том, что они никогда больше не увидят земли. Эта мысль, как зверь, впивалась в их души и постепенно высасывала из них волю к жизни. Она разрушала их связь с жизнью. И я сейчас чувствую то же самое.

Уильям обнял меня за плечи и прижался лбом к моему лбу.

— Ты помнишь нашего отца на смертном одре?

Я кивнул. В то время мне было не больше двенадцати, но я до мелочей помнил, как он кашлял и корчился в постели на нашей мельнице в Кренбруке, где сейчас живет наш старший брат. Когда священник соборовал его, отец сорвал с себя ночную рубашку и объявил, что пойдет на прогулку. Он засмеялся и упал навзничь. Так он умер.

— Иногда я говорю странные вещи, словно безумный… Вот я спросил тебя, сколько трупов мы увидим… Все то, чего мы не в силах вынести, мы складываем в корзину безумия. Таким был и его последний смех.

Слова Уильяма удивили меня, и я решил обдумать их позднее.

— Пошли, — сказал он, взваливая на плечо дорожную суму. — Мы ей больше не нужны.


Через два часа стало еще холоднее, пошел неприятный дождь. Начало темнеть. Но сквозь тучи все же пробился последний луч солнца, разбросавший яркие пятна по сумрачному пейзажу. Солнце отразилось от камней на зеленом кургане, и мы сразу же увидели еще два мертвых тела.

Казалось, что мужчина до самой своей смерти стоял на коленях. На нем была черная мантия, подбитая мехом, и черная меховая шапка. Красная туника, видневшаяся из-под мантии, была выкрашена не соком марены, как это делают простые люди, но каким-то более ярким красителем. Чулки тоже были дорогими — черными, а не темно-серыми. Я удивился, почему такой человек стоял на коленях, словно бил челом всем прохожим.

Примерно в десяти футах от него лежало тело его юной жены. Белая туника была расшита зеленью и золотом. Светлые волосы и черная дорожная мантия сразу же привлекали внимание чистотой и качеством. Они резко контрастировали с темными отеками и красными кровеносными сосудами, ярко выделявшимися на фоне бледной кожи. В последнюю минуту жизни женщина откинула голову назад, подставив шею небесам и воронам. Я поразился тому, как такая красота могла подвергнуться столь жестокому поруганию. Рот женщины был раскрыт, глаза еще не замерзли. Взгляд был настолько пустым, что выражение лица женщины было сродни экстазу. Она была настолько красива, что мне захотелось запомнить ее, чтобы потом изобразить в своих барельефах. Но почему она умерла там же, где и ее муж? Почему она не пошла дальше? А если она умерла первой, то почему он остался здесь?

Рядом с рукой женщины я заметил серебряное распятие на янтарных четках. К поясу на длинном кожаном ремешке была прикреплена небольшая книжка.

Я все еще раздумывал над тайной этой смерти, когда неожиданно увидел, что рука женщины зашевелилась. Я подскочил на месте от отвращения. Эта женщина мертва — мертва, как любой, пораженный чумой. Я взглянул на Уильяма, но он, столь же пораженный, смотрел на меня.

И тут мы услышали плач младенца.

Теперь я все понял. Купец, стоящий на коленях, знал, что его мертвое тело никто не заметит. И только поза сможет привлечь внимание. И он умер на коленях, моля о помощи тех, кто окажется на дороге — о помощи не для себя и даже не для своей жены, но для младенца. Женщина умерла рядом с мужем, не потому что не хотела покидать его. Наоборот. Она знала, что умирает. Они оба надеялись, что их тела привлекут внимание к ребенку. Я понял, что она прижимала ребенка к себе, до последней минуты согревая его теплом своего умирающего тела.

Палкой я приподнял край мантии умершей женщины. Ребенок был черноволосым, как и его отец. Ему было не более трех месяцев. Он был привязан к доске-качалке и завернут в белые пеленки. Он был голоден и вертел головой в поисках материнской груди.

— Брось его! — крикнул Уильям с выражением злости и страха на лице. Я лишь однажды видел его таким — когда капитаны утратили контроль над армией и мы ворвались в Кан, вступив в безумную схватку с жителями города. — Брось его!

Ребенок плакал. Брат кричал. Но я почему-то был удивительно спокоен.

— Это невинный младенец, Уильям. Он умрет, если мы его бросим.

— Да, он умрет! И ты тоже, если коснешься его! Ты умрешь так же, как его мать и отец.

— Нет, Уильям, — покачал головой я.

— Ради всего святого, Джон! Ты же видел ямы в Солсбери! Груды тел прямо на земле — их так много, что невозможно сосчитать. Ты ощущал отвратительный смрад разложения! Через пару дней эти люди станут такими же — их тела сгниют, как тухлое мясо. Ты хочешь, чтобы тебя постигла та же судьба?

— И ты можешь поступить так, Уильям? — спросил я, пытаясь разглядеть лицо брата. — Ты позволишь христианской душе погибнуть на дороге? Невинному младенцу? Что ты за человек?! Как ты можешь стоять здесь и судить малого сего?

Ветер шумел в кронах деревьев. Уильям молчал.

— Где тот отважный пикинер, который сражался во Франции рядом с королем? — взывал я. — Где тот человек — я так гордился называть его своим братом… А сейчас… посмотри на себя: куда делась твоя смелость перед лицом этой болезни?

Я снова услышал плач младенца.

— Сладким именем Иисуса, Уильям, заклинаю тебя, вспомни: в свой тягчайший час мы должны заботиться друг о друге. А ты хочешь бросить ближнего своего…

Уильям указал на младенца, лежавшего под рукой мертвой матери.

— Коснись его, и я буду твоим братом только по имени…

— Ты ханжа, Уильям! Мы с тобой оба касались тела Элизабет Таппер. Ты забрал окорок из ее дома. Мы с тобой вместе вынули ее из петли!

— Она повесилась сама! Она не была больна!

— Откуда ты знаешь? Она ухаживала за сыновьями, а они были больны. Умирая, она могла быть такой же больной, как и они. А может быть, она была здорова, как ты и думаешь. И этот ребенок тоже может быть здоровым. Я знаю лишь одно: она не видела в этом мире ничего, ради чего стоило бы жить. Но у этого ребенка есть шанс. Мы с тобой — мы его шанс. Если ты окажешься трусом, этот ребенок умрет, а мы с тобой станем его убийцами.