— Да-да, возможно, — отмахнулся историк, сверля Генри взглядом. — Но о чем книга?

Генри почувствовал, как засосало под ложечкой. Он сменил курс, заговорив об идее перевертыша:

— Беллетристику и документальную прозу разделить не так-то легко. Вымысел нереален, но правдив; он идет над гирляндой фактов, чтобы достичь психологической и чувственной достоверности. Что касаемо документальной прозы, она реальна с точки зрения истории, но ее правда уклончива, труднодостижима и не имеет намертво прикрепленного смысла. Если история не становится рассказом, она умирает для всех, кроме историка. Искусство — несессер истории. Ее спасательный круг. Искусство — семя, память, вакцина. — Видя, что историк готов его перебить, Генри заспешил, еще больше путаясь: — В случае с холокостом мы имеем дерево, у которого огромные исторические корни и пара-тройка крохотных художественных плодов. Но семена дает плод! Люди питаются плодами. Бесплодное дерево забудут. Мы все перевертыши, — нелогично закончил он. — Каждый человек — мешанина из фактов и вымысла, наши реальные тела — мешки, набитые сказками.

— Я все понял, — чуть раздраженно сказал историк. — Но спрошу еще раз: о чем ваша книга!

На вопрос, заданный в третий раз, ответа не осталось. Может быть, Генри сам не знал, о чем его книга. Возможно, в том-то все и дело. Генри тяжело вздохнул, с шумом выпустив воздух. Лицо его пылало, он пялился на белую скатерть, не зная, что сказать.

— Дейв зрит в корень. — Редактор нарушил неловкое молчание. — И в романе, и в эссе надо бы подкрутить фокус. Вы написали невероятно мощную книгу, это огромное достижение, спору нет, но сейчас роману не хватает интриги, а эссе — гармоничности.

Подошел официант — неизменный спаситель Генри на этом катастрофическом ланче; очередное блюдо становилось поводом для смены темы, натужного веселья и мрачного насыщения, но лишь до тех пор, пока редактор, торговец или историк вновь не ощущали в себе профессиональный (а может, и личный) зуд вскинуть ружье, прицелиться и пальнуть в автора. Весь ланч прошел в таком духе: от фривольных шуток над чрезмерно изысканными блюдами резкий крен к расчленению книги; Генри юлил и огрызался, сотрапезники ободряли и крушили, туда-сюда, туда-обратно, и так до минуты, когда все уже было съедено и все сказано. В обертке из любезностей был вынесен приговор: роман скучен, сюжет хил, персонажи неубедительны, их судьба неинтересна, суть потеряна; эссе мелко, бессодержательно и слабо аргументировано, слог дурен. Идея перевертыша раздражающе неумна и стала бы коммерческим самоубийством. В целом безоговорочный провал, не подлежащий публикации.

Наконец ланч закончился, и Генри был отпущен; он вышел как в тумане. Казалось, функционируют лишь ноги, которые понесли его в неизвестном направлении. Вскоре он очутился в парке, удивившем своим видом. В родной Канаде парк был святилищем деревьев. Лондонский парк являл собой нечто иное — ширь изумительной травы, симфонию зелени. Лишь кое-где очень высокие деревья вскинули ветви, словно боясь заступить дорогу необузданному газону. В центре парка мерцал круглый пруд. Было тепло, солнечно и многолюдно. Бродя по парку, Генри стал осознавать, что с ним произошло. Его пятилетний труд приговорили к забвению. Оглушенный мозг подал признаки жизни. Вот что надо было сказать… И еще это… Кем он себя возомнил?.. Да как она смеет?.. В воображении схватка набирала яростную мощь. Генри попробовал дозвониться в Канаду, но жена Сара была на работе и отключила мобильник. На автоответчике он оставил бессвязное душераздирающее сообщение.

В какой-то момент закоченевшие мышцы сладились с бурлившими чувствами: Генри проткнул воздух стиснутыми кулаками и со всей силы топнул ногой, одновременно издав придушенный стон. Это был неумышленный выплеск боли, ярости и огорчения. Соприкосновение ноги с мягкой землей показалось громовым раскатом, который заставил обернуться лежавшую под деревом парочку. Генри изумленно замер. Земля и впрямь дрогнула. Даже недра слышат меня, подумал Генри. Он посмотрел на исполинское дерево, подобное галеону под всеми парусами, музею искусств, разом выставившему всю коллекцию, мечети с тысячью верующих, воздающих хвалу Аллаху. Генри не сводил с него взгляда. Никогда еще дерево так не успокаивало. Любуясь гигантом, он чувствовал, как угасают его злость и отчаяние.

Потом он присмотрелся к публике. Одиночки, парочки, семьи с детьми, компании; люди всяких рас и народностей мирно читали, дремали, болтали, бегали трусцой, играли, прогуливали собак. Тихий солнечный день. Кому тут нужны разговоры о холокосте? Если б в этом умиротворенном стаде нашлись евреи, захотели бы они, чтоб болтовней о геноциде им испоганили славный денек? Кому нужен приставучий чужак, который нашептывает «Гитлеросвенцимшестьмиллионовпылающихдушбожемойбожемойбожемой»? Блин, ведь он даже не еврей, так чего же лезет не в свое дело? Главное — контекст, и он явно ни к черту. Зачем сегодня роман о холокосте? Вопрос закрыт. Примо Леви, Анна Франк [С. 20. Анна Франк (1929–1945) — еврейская девочка, прятавшаяся с семьей от нацистов в Амстердаме, затем узница концлагеря; ее ставший знаменитым дневник был найден и опубликован уже после войны.] и другие уже все сделали — добротно и навсегда.

— К черту… к черту… к черту… — приговаривал Генри.

Мимо прошел парень в скрипучих сандалиях, повторявших вывод сволочного торгаша: «Прыг-скок… прыг-скок… прыг-скок…»

— На фиг… на фиг… на фиг… — бормотал Генри.

Через час он направился к выходу. Вывеска известила, что он бродил в Гайд-парке. Удивительно и забавно. В парк он вошел, клокоча злыми умыслами и обидой, точно мистер Хайд из фантастической повести Стивенсона, а покинул его в образе милого доктора Джекилла.

Генри понял, как надо было ответить историку. Его роман о душе, которую вырвали вместе с языком. Разве не этому, афазии, посвящены все книги о холокосте? По статистике, менее двух процентов уцелевших в нем написали или дали показания о том, что пережили. А те, кто все же об этом поведал, столь точно и достоверно, подобны жертвам инсульта, которые заново учатся говорить, начиная с простейших ясных слогов. Теперь и Генри вошел в подавляющее большинство молчальников. Его перевертыш был об утрате голоса.

Из Гайд-парка Генри вышел уже не писателем. Потребность писать его покинула. Было ли это творческим ступором? Позже он спорил с Сарой, что дело не в ступоре — книга-то написана, фактически две. Было бы точнее назвать это отрешением от писательства. Просто Генри бросил писать. Но жить не перестал. Прогулка по лондонскому парку и великолепное дерево преподали полезный урок: даже в несчастье помни, что дни твои на земле сочтены, и постарайся наилучшим образом распорядиться теми, что еще остались.

Вернувшись в Канаду, Генри убедил жену, что им необходимы передышка и смена обстановки. Не устояв перед соблазном приключений, Сара быстренько уволилась с работы. Супруги выправили бумаги, упаковали пожитки и отправились за границу. Они обосновались в одном из тех великих городов, что являют собой целый мир, в легендарной столице, где самые разные люди находят себя и теряют. Может, это был Нью-Йорк. Или Париж. Или Берлин. Генри и Сара приехали в этот город, чтобы какое-то время пожить в его ритме. Сара, получившая рабочую визу, устроилась сиделкой в наркологическую клинику. Генри, имевший статус иностранца-резидента, то есть бесправного призрака, старался заполнить пустоты в жизни, прежде занятые писательством.

Он брал музыкальные уроки, оживляя воспоминания (и, увы, слабые навыки), унаследованные от давних занятий музыкой. Сначала Генри попробовал фагот, но капитулировал перед двойным язычком и безумным расположением клапанов. Он вернулся к кларнету, эмоциональный диапазон которого — от буйства до величавости — в юности был ему неведом. Генри нашел хорошего учителя — пожилого джентльмена, терпеливого, чуткого и забавного. Наставник поведал, что музыкант должен обладать лишь одной врожденной способностью — умением радоваться. Однажды Генри потел над концертом Моцарта, но учитель его прервал:

— Где же легкость? Вы превращаете Моцарта в здоровенного черного вола, на котором вспахиваете поле.

С этими словами он взял свой кларнет и выдал столь громкий, изумительно чистый и бурный пассаж, что Генри опешил. Казалось, ему представили музыкальный вариант мира Марка Шагала, в котором нет земного притяжения, где козы, новобрачные и лошади парят в многоцветном небе. Инструмент учителя смолк, и внезапная пустота, возникшая в комнате, едва не засосала Генри. Он глянул на свой кларнет. Учитель все прочел по его лицу.

— Не переживайте, — сказал он. — Это вопрос практики. Скоро все получится.

Взявшись за рукоятки плуга, Генри вновь подстегнул своего черного вола. Учитель улыбнулся и прикрыл глаза.

— Вот хорошо, хорошо, — кивая, приговаривал он, словно бык воспарил к небесам.

Используя юношеский багаж знаний, пропадавший втуне, Генри занялся испанским языком. Французский был родным для его матери, а удача иметь родителями канадских дипломатов-скитальцев позволила ему совершенно свободно изъясняться на английском и немецком. Лишь испанский неплотно засел в юных мозгах. Ребенком Генри три года жил в Коста-Рике, но ходил в английскую школу. На улицах Сан-Хосе он освоил цветистую кайму языка, но не его основу. Результатом стали хорошая фонетика и знание идиом, а вот грамматика хромала. Дабы ее подтянуть, Генри брал уроки у мечтательного аспиранта-испанца, писавшего кандидатскую по истории.

То, что языком своих книг он выбрал английский, на родине вызывало легкое недоумение. Это un hazard [Случайность (фр.).], объяснял Генри. Если учишься в английской и немецкой школах, начинаешь думать на этих языках, а потом, естественно, на них и писать. Его первые творческие опусы, весьма личные и не предназначенные к публикации, были на немецком, рассказывал Генри ошеломленным журналистам. Этот язык пленил его хрусткой фонетикой, четким звучанием, головоломной грамматикой и архитектурным строем. Став амбициознее, рассказывал Генри, он понял явную нелепость того, что канадский автор пишет по-немецки. Das ist doch verr?ckt! [Это уж полное безумие! (нем.)] Он переключился на английский. Колониализм — страшный бич для народа, кому он навязан, но благо для языка. Стремление английского использовать все новое и чуждое, его усердное и небрезгливое воровство слов из других наречий, его безмерный вокабуляр, сродни музейному запаснику, его безразличие к орфографии и отношение к грамматике по принципу «не тревожься, будь счастлив» [С. 24. «Не тревожься, будь счастлив» («Don'tWorry, BeНарру») — песня американского джазового певца Бобби Макферрина (р. 1950), в 1989 г. получившая премию «Грэмми» и титул «Песня года». Названием песни стало изречение индийского философа-мистика Мехер Баба (1894–1969).] превратили его в цветистый и богатый язык, полюбившийся Генри. Исходя из сугубо личного опыта, он считал английский джазом, немецкий — классикой, французский — церковной музыкой, а испанский — городским шансоном. В смысле, пронзи ему сердце, и оно закровоточит французским, вскрой черепушку — извилины замерцают английским и немецким, а испанский почувствуешь на его ладонях. Но это так, к слову.

Кроме всего прочего, Генри поступил в солидную любительскую труппу. Под вдохновенным руководством режиссера актеры весьма серьезно относились к своему творчеству. Вечерние репетиции оставили самые приятные воспоминания о той поре: на пороге сбросив собственную сущность, Генри и его партнеры старательно входили в образ, дабы несуетливо вдохнуть жизнь в творения Пинтера и Ибсена, Пиранделло и Шойинки [С. 25. Пинтер, Гарольд (1930–2008) — британский драматург-абсурдист, лауреат Нобелевской премии по литературе 2005 г. // Ибсен, Генрик (1828–1906) — выдающийся норвежский драматург, основатель европейской «новой драмы». // Пиранделло, Луиджи (1867–1936) — итальянский писатель и драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе 1934 г. «за творческую смелость и изобретательность в возрождении драматургического и сценического искусства». // Шойинка, Воле (Акинванде Воле Бабатунде Шойинка, р. 1934) — нигерийский драматург, писатель, поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе 1986 г. «за создание театра огромной культурной перспективы и поэзии».]. Братство беззаветно преданных лицедеев было бесценно, а стремление к вершинам и глубинам чужого, но яркого опыта — крайне поучительно, в духе большого искусства. В каждой роли Генри проживал лишнюю жизнь с ее порцией мудрости и глупости.

После переезда не раз случалось, что среди ночи он просыпался и, на цыпочках прокравшись к компьютеру, бился над книгой. Генри уполовинил эссе. В романе выискивал негожие прилагательные и наречия. Вновь и вновь переделывал фразы и целые куски. Но вопреки стараниям, книга оставалась все той же дефективной парой. Через какое-то время бесплодная тяга переделать и воскресить свое детище напрочь исчезла. Генри даже перестал отвечать на письма агента и редакторов. Сара, которая всячески поощряла его желание занять себя, мягко спросила, нет ли у него депрессии. Забегая вперед, совсем в другую историю, скажем, что со временем Сара забеременела и подарила Генри их первого ребенка — малыша Тео. С неизведанным изумлением разглядывая сына, Генри решил, что мальчик станет его пером, которым он, хороший, любящий отец, напишет прекрасную жизненную историю. Коли не суждено взять в руки иное перо, быть посему.

Как сказал учитель-музыкант, корни творчества в радости. Даже после репетиций, музыкальных занятий, музеев и хороших книг душа Генри томилась по былому счастью созидания.

Чтобы окончательно себя загрузить, он взялся за дело, которое, будучи относительно серьезнее прочих занятий, поглощало большую часть дня — поступил на работу в кафе. По сути, заведение было шоколадницей, чем и привлекло внимание Генри. Кофе здесь тоже подавали, и весьма недурственный, но вообще-то «Шоколадная дорога» являла собой паритетный кооператив, что производил и торговал шоколадом (от белого до молочного и черного) со всевозможными начинками и разнообразного вкуса, расфасованным в плитки или коробки, а также перемолотым, который шел вместе с какао-порошком и шоколадной стружкой. Фирменный продукт, изготовленный сельскими кооперативами в Доминиканской Республике, Перу, Парагвае, Коста-Рике и Панаме, пользовался все возраставшим спросом в магазинах здорового питания и супермаркетах. Шоколадница — штаб маленького, но процветающего бизнеса — представляла собой отчасти мини-маркет, отчасти заведение, где подают горячий шоколад. Здесь было славно: отделанный чеканкой потолок, сменная художественная экспозиция, хорошая (чаще латиноамериканская) музыка, много солнца в смотревших на юг окнах. Генри квартировал неподалеку и потому частенько тут сиживал, читая газету и потягивая густой горячий шоколад.

Однажды в окне он увидел объявление: «Требуется помощник». Не раздумывая, Генри обратился за местом. В работе, на которую вообще-то не имел разрешения, он не нуждался, но ему нравились владельцы «Шоколадной дороги» и их принципы. Заинтригованные хозяева взяли его на службу с жалованьем в виде небольшой доли прибыли, и вот так Генри стал пайщиком шоколадного концерна, официантом на полставки и «прислугой за все». Сару новость позабавила и удивила, но она решила, что Генри собирает материал. Вскоре он перестал смущаться незнакомцев. По правде, ему нравилась работа официанта. С одной стороны, умеренная гимнастика, с другой — возможность понаблюдать за меняющимся поведением разных людей: одиноких пьяниц, парочек, семейств и дружеских компаний. В «Шоколадной дороге» время текло приятно.

И последний мазок: из приюта для животных Сара и Генри взяли щенка и котенка, далеко не чистопородных, а просто ясноглазых и милых. Пса нарекли Эразмом, кошку — Мендельсоной. Генри было любопытно, как они уживутся. Эразм оказался озорником, но очень смышленым. Он часто сопровождал хозяина, когда тот выполнял поручения Сары. Мендельсона, славная черная кошечка, была застенчива. Если приходили чужие, она пряталась под диван.

Вот так Генри и Сара обустроились в большом городе. Они рассчитывали пожить в нем около года, наградив себя затянувшимся отпуском, но прошел год, за ним второй, а они все не уезжали и даже перестали загадывать, сколько еще здесь пробудут.

Однако прежняя писательская ипостась то и дело о себе напоминала. Ее посланники, приняв форму читательских писем, тихонько стучали в дверь сознания Генри. Письма доходили кружным путем, совершая многомесячные путешествия. Например, польский читатель писал краковскому издателю, который со временем пересылал письмо литературному агенту в Канаде, а тот переправлял его Генри. Или же британский издатель переадресовывал ему письмо читателя из Кореи и так далее.

Письма от людей всех возрастов и сословий, чей английский варьировался от самонадеянно изысканного до безупречно топорного, приходили из Великобритании, Канады, Соединенных Штатов и всех уголков бывшей Британской империи, а также из Европы и Азии. Видимо, некоторым корреспондентам казалось, что они бросают бутылку с запиской в океан. Но их усилия были не напрасны. Заботливые ветры и течения издательского мира неизменно доставляли письма читателей автору.

Отдельные послания было бы точнее назвать бандеролью. Они содержали в себе сопроводительное письмо учителя и серьезные школьные сочинения на тему романа. Или фото и статью, которые, по мнению корреспондента, заинтересуют Генри. Но чаще всего приходили обычные письма, отпечатанные или написанные от руки. Отпечатанные (набранные на компьютере) являли собой скрупулезные многословные опусы, иногда размером с небольшое эссе; написанные от руки были короче и более личные. Генри предпочитал последние. Ему нравилась индивидуальность каждого почерка: от почти машинной каллиграфии до едва разборчивых каракулей. Его всегда изумляло разнообразие обликов, какое двадцать шесть весьма условных знаков имели в живом письме. Кажется, Гертруда Стайн сказала [С. 29. Кажется, Гертруда Стайн сказала, что язык — это переворошенный алфавит. — Гертруда Стайн (1874–1946) — американская писательница-модернистка, большую часть жизни прожившая в Париже, автор термина «потерянное поколение». На самом деле фраза «Даже величайший шедевр литературы — всего лишь приведенный в беспорядок словарь» принадлежит французскому писателю, художнику и режиссеру Жану Кокто (1889–1963).], что язык — это переворошенный алфавит. Сам лист живого письма представлял интерес: порой его строки напоминали грядки на кочковатом поле, которые то растягивались, то сбивались в кучу, особенно внизу страницы, когда место заканчивалось, но автор хотел досказать нечто важное, и оттого предложения налезали друг на друга, точно корни в слишком тесном горшке. Такие письма часто сопровождались узорами и рисунками, словно предлагая обмен литературного мастерства на живописное искусство. Во многих письмах были вопросы. Иногда два или три.

Генри всем отвечал. В типографии он заказал двойные открытки размером с пригласительный билет, на лицевой части которых были отпечатаны цветные фрагменты обложек различных зарубежных изданий его романа. Открытка имела два преимущества: являла собой авторский сувенир, ценный для читателя, и вместе с тем ограничивала объем письма — две странички внутри карточки и одна на обороте. Ответ получался достаточно длинным, чтобы поблажить читателю, и достаточно коротким, чтобы поблажить себе.