А теперь тишина стала очередным нежеланным шумом. Я открыл ящик с провизией и куснул вафлю «Татранки». Слишком сухая, немного затхлая, ничего похожего на знакомый с детства вкус. Мне следовало находиться в другом месте, в уюте понятных времен, в той жизни, которая привела меня на борт «Яна Гуса 1». Жизнь стремительно бежит вперед, но мы никогда не прекращаем поиски начала, Большого взрыва, который установил наш неизменный курс. Я выключил монитор, передающий, как радуются мои сограждане, и закрыл глаза. Где-то в глубине времени и воспоминаний тикали часы. Тик-так, тик-так.

Мой Большой взрыв случается зимой 1989 года в деревне Стршеда. Неубранная палая листва с липы превратилась в бурое месиво на увядшей траве. Утром в день Забоя я сижу в пропахшей яблоками бабушкиной гостиной и рисую в блокноте хрюшку Лауду. Дедушка точит свой нож об овальный оселок, время от времени прерываясь, чтобы откусить бутерброд с салом. Насвистывая в такт тикающим часам, бабушка поливает цветы — все подоконники заставлены горшками с чем-то зеленым, красным и фиолетовым. Под часами висит черно-белая фотография моего отца-школьника, он широко и открыто улыбается — я никогда не видел у него такой улыбки, когда он стал взрослым. Наш толстый кокер-спаниель Шима спит рядом со мной, его горячее и ободряющее дыхание обдает мою ногу.

Неторопливый и молчаливый мир маленькой деревушки до Бархатной революции. Мир, в котором мои родители еще живы. В ближайшем будущем меня ждут свежий гуляш, холодец с хреном домашнего приготовления и капитализм. Дедушка запрещает нам включать радио. День Забоя — это его день. Утром и вечером он любовно откармливает хрюшку Лауду смесью картошки, воды и пшеничной крупы, чешет ее за ушком и с широкой улыбкой ощупывает толстые бока. Лауда так разжирела, что ее разорвет, если сегодня же ее не зарезать, так он говорит. Политика подождет.

Эта гостиная и тепло от камина, ритмы песен, нож, собака, карандаш, урчание в животе… Наверное, где-то именно здесь происходит внезапный всплеск энергии, определивший мое предназначение — стать космонавтом.

Мои родители приезжают из Праги в два часа дня. Они припозднились, потому что отец остановился на ромашковом поле, чтобы нарвать маме цветов. Даже в старой синей кофте и отцовских трениках мама напоминает одну из рыжеволосых актрис с молочно-белой кожей, которые поют по телевизору бодрые молодежные песни, подкрепленные исключительной женственностью и яростной преданностью партии. Отцовские усы слишком длинные, потому что теперь он больше не бреется на работу. Он худой, а веки припухли из-за сливовицы, которую он пьет на ночь.

Собирается больше сорока соседей и деревенский мясник, который помогает дедушке зарезать свинью. Отец старается не смотреть в лицо соседям, не знакомым с родом его занятий. Если они узнают, что он коллаборационист, сотрудничал с тайной полицией, то отвернутся от дедушки с бабушкой и будут плевать в нашу сторону. Не в открытую, но страх и недоверие к режиму порождают молчаливую враждебность. Революция восстает против всего, за что выступает отец. Соседи тревожатся, но жаждут перемен, а отец курит, выдыхая дым бледными губами, и знает, что из-за этих перемен он окажется на стороне проигравших.

Двор длинный и узкий, с одной стороны стоит дом дедушки и бабушки, а с другой возвышается стена соседской сапожной мастерской. В любой другой день он был бы усеян окурками и бабушкиными садовыми инструментами, но в день Забоя утоптанную почву и клочки травы как следует подмели. Сад и свинарник отделяются от двора высоким забором, образующим арену, Колизей для последнего танца дедушки с Лаудой. Мы собираемся во дворе кружком у ворот загона. В пять часов дедушка выпускает Лауду из свинарника и хлопает ее по заду. Свинья мчится по двору, возбужденно обнюхивая наши ноги, и гонится за кошкой, а дедушка заряжает кремневый пистолет порохом и свинцовой пулей.

Похлопав уставшую Лауду по рылу, я прощаюсь с ней, дедушка подтаскивает ее в центр круга и укладывает на бок, пнув ботинком. Затем приставляет пистолет к ее уху, и пуля с треском входит в кожу, плоть и череп. Когда дедушка перерезает свинье горло и подставляет ведро для крови на суп и колбасу, ноги Лауды еще дергаются. В нескольких шагах от него мясник и деревенские мужики сооружают треногу с крюком и выливают кипящую воду в большой чан. Отец хмурится и закуривает сигарету. Он никогда не любил забивать животных. Говорит, что это варварство — убивать животных, которые только начали жить на земле. Люди — просто скоты. Мама тут же ответила бы, что не нужно вбивать мне в голову все эти глупости, к тому же он ведь не вегетарианец?

В чане розовое тело Лауды лишается короткой жесткой щетины. Потом свинью вешают за ноги на крючок и разрезают брюхо от горла до паха. Сдирают с нее шкуру, вырезают грудинку и варят голову. Отец смотрит на часы и входит в дом. Я гляжу через окно, как мама наблюдает за ним — он говорит по телефону. Нет, не говорит. Слушает. А потом вешает трубку.

В Праге пять тысяч демонстрантов наводняют улицы. Их путь усеян кирпичами и сломанными полицейскими щитами. Звон колоколов заглушает новости по радио. Время слов пришло и ушло, теперь они существуют только в виде шума. Гула освобождения. Настало время для установления нового порядка. Советская оккупация страны и марионеточное правительство, которое поддерживала Москва, — все в одночасье рухнуло, народ воззвал к свободе по западному образцу. А партийные лидеры проклинают неблагодарных паразитов и говнюков. Мол, пусть теперь империалисты затащат их прямиком в ад.

Мы варим язык Лауды. Я отрезаю кусочек ножом и подношу ко рту — горячий, жирный и восхитительный. Дедушка чистит кишки уксусом и водой. В этом году мне оказали честь, доверив мясорубку, — я заталкиваю порезанный подбородок, печень, легкие, грудинку и хлеб в воронку механизма, кручу ручку и проталкиваю. Дедушка подхватывает фарш и набивает им чистые кишки. Он единственный из всей деревни до сих пор делает ливерную колбасу вручную, а не с помощью машины. Соседи терпеливо ждут окончания процесса.

Как только дедушка разделяет колбасу на секции, от которых еще идет пар, гости начинают расходиться — раньше обычного, и половина из них даже не успела надраться. Все спешат к телевизорам и радио, узнать о событиях в Праге. Шима клянчит объедки, и я разрешаю ему слизать жир с моего пальца. Мама и бабушка убирают мясо в пакет и замораживают его, а отец так и сидит на диване, глядя в окно, и курит. Я вхожу в дом, чтобы насладиться острым ароматом гуляша.

— Еще рано судить, — говорит мама.

— Столько людей, Маркета. Партия хотела выставить милицию, чтобы их разогнать, но Москва запретила. Ты понимаешь, что это значит? Значит, мы сдадимся без борьбы. Советская армия больше нас не поддержит. С нами покончено. Лучше остаться в деревне, подальше от толпы.

Я снова выхожу к дедушке, который ставит в центре двора тачку. В ней он возит сухие поленья для костра. Земля под нашими ногами раскисла от крови. Мы нарезаем хлеб и жарим его для ужина на закате.

— Почему папа ни о чем мне не рассказывает? — спрашиваю я.

— В последний раз я видел такое выражение у него на лице, когда его в детстве укусила собака.

— И что теперь будет?

— Не говори отцу, Якуб, но все не так уж плохо.

— Значит, партия проиграет?

— Партии пора уйти. Настало время для перемен.

— Но ведь тогда мы превратимся в империалистов!

— Вроде того, — смеется он.

Над деревьями у наших ворот раскидывается звездное покрывало, звезды такие яркие, когда их не засвечивают уличные фонари Праги. Дедушка протягивает мне слегка подгорелый кусок хлеба, и я аккуратно откусываю, чувствуя себя героем телепередачи. Обычно, столкнувшись с новой реальностью, люди в телевизоре медленно пережевывают пищу. Возможно, именно здесь взрыв новой энергии прорывает твердые стены физической реальности, обрекая меня на такую невероятную судьбу. Возможно, именно здесь я теряю надежду жить как обычный землянин. Я доедаю хлеб. Пора идти в дом, чтобы слушать отцовское молчание.

— Через двадцать лет ты назовешь себя наследником революции, — говорит дедушка, повернувшись ко мне спиной, чтобы помочиться в костер.

И, как обычно, он прав. Правда, он не говорит мне — то ли из сострадания, то ли из-за болезненной наивности, — что я наследник проигравшей стороны.

А возможно, и нет. Я готов, несмотря на все неудобство моего трона космонавта, я готов, несмотря на страх. Я служил науке, но ощущал себя скорее безрассудным мальчишкой на грязном байке, который глядит на огромный провал величайшего в мире каньона и молится всем богам на всех языках прежде, чем совершить прыжок к смерти, к славе или сразу к обеим. Я служил науке, а не памяти моего отца, чей мир рухнул той Бархатной зимой, и не памяти свиной крови на моих ботинках. Я не обману ожиданий.

Я смахнул крошки вафель с коленей. Земля была черной с золотом, по всем континентам ползли огоньки, как будто клетки в никогда не останавливающемся митозе. Над океанами свет обрывался, уступая власть царству глубокой тьмы. Мир тускнел, брызги света начинали угасать. Я вознесся над тем, что мы называем Землей.