— Значит, и у тебя имеется тайна, Кириан? — как-то раз спросил Цареград товарища.

Сидели они одни, в лаборатории Кирилла. Разговор происходил в тот бурный период жизни Марка Самохвалова, когда он пытался наладить свой личный бизнес на перепродаже электроники, поэтому появлялся на работе крайне редко. И потому некому было досаждать Григорию ироническими репликами, шуточками и сигаретным дымом.

Григория всё больше интересовал Кирилл, загадочным характером и тем, что во взгляде его почти не было смерти. Хотя это свойство — видеть в глазах людей смерть — Григорий и считал своим личным закидоном, но относился к нему серьезно. Что это за человек: жена, умная и проницательная, считает его одним, а он-то совсем другой?

Кирилл хмыкнул. Хотелось ему рассказать о своем, была у него тайна. Но больно уж странная, такая, что не решался рассказать даже всё понимающему Алусику.

— Ага. Так их есть у тебя.

— Ну есть. Такое дело, Гриша… Жаль, не был ты на перевале Звенящем, между Чатырдагом и Узуклумом. Там такой рассвет… Такого рассвета нигде не увидишь. Тогда бы ты понял. Знаешь, где-то есть страна, земля такая. Не знаю даже, как она называется, но она точно есть. Мир, не нанесенный на карту, в общем. Я его часто вижу. По-моему, таких снов не бывает. Слишком всё настоящее. Даже язык слышу, каким там разговаривают. Просыпаюсь и помню слова. А что за слова? Не могу перевести. А ведь в настоящем сне всегда понимаешь чужой язык.

— Да ладно, старик, не бери в голову. Я тоже когда-то видел слишком настоящий мир с настоящими людьми. А спроси где и когда — не знаю. Знаю, что было, а как — вопрос. Может, меня инопланетяне похищали? — Григорий усмехнулся.

— Даже песни их помню, певучий язык.

— Так тебе, я понял, хочется туда, чтобы там остаться?

— Хочется, да, но чтобы остаться — не знаю.

— Мне тоже хочется к себе. Только как? Знаешь, брат, кем я себя здесь ощущаю? Космонавтом, попавшим не в открытый космос, в смысле, не в пустоту вакуума, а в густой и темный хаос. Всё разрушается к такой-то матери. Они к звездам, рвутся, понимаешь. Кому там к звездам?! — понесло Григория. — Попомни мое слово — до Луны еще долетят, а и шагу по ней не сделают. Не по Сеньке шапка. Погубят планету, смерть здесь и только. А смерти быть не должно. Вот так вот.

— Присоединяюсь, — согласился Кирилл.

В этот день они поняли, что по жизни идут в одном направлении. А Григорий открыл для себя, что не обязательно быть вольным философом, можно и кем-то иным, главное иметь свой Мир, Не Нанесенный На Карту.


Одним летним утром Кирилл Белозёров сидел у себя дома и смотрел в окно. Там, за пыльным стеклом, — в этом городе все стекла были пыльные, — на балконе стояла пара задумчивых помидоров в цветочном горшке, которые вот уже второй месяц всё никак не могли или не хотели раскрывать свои бутоны. На улице, через дорогу, росло большое дерево, трепыхались, взблескивая на солнце, листья. А еще дальше, над крышами домов, над трубами и терриконами, плыли тяжелые серые тучи. Но Кирилл ничего этого не замечал. Он видел сейчас Мир, Не Нанесенный На Карту.

В том мире ласково светило солнце. В его лучах нежился обрывистый берег моря. Кружили чайки. И плыли над водой волшебные звуки. И сверкали на склонах холмов окна домов, утопающих в цветении апельсиновых рощ. На берегу стояли люди и пели негромкую песню.

Лилась мелодия. Тонкая и чудесная. Как будто звуки земли и неба слились воедино. В ней были шорох дождя и стрекотание кузнечиков, крики птиц и шум рек на перекатах, и потрескивание веток в костре. Казалось, солнце замерло, остановило свое движение, чтобы послушать ее. И чудилось, что тише плещет морская волна, что даже чайки притихли.

А он негромко повторяет слова, будто старается их запомнить:


И сяду я в ладью хрустальную,
И веслом хрустальным
Буду раздвигать воды изумрудные.
И править я буду ладью мою
В сторону берега светлого,
В сторону неба жемчужного,
В сторону земель удивительных,
Которых не видел никогда,
О которых лишь мечтал.
И будет Он ждать меня
На берегу лазурном,
С ногами босыми,
С объятиями открытыми.
И сойду я с ладьи моей,
И войду я в Его объятия…

Кирилл поймал себя на том, что понимает язык, что это он стоит на дощатой палубе большой ладьи, и именно его провожают этой чудесной песней. А рука его лежит на рукояти меча…

В небе плыли всё те же серые тучи, неторопливые и равнодушные. Проплывут так свои тысячи миль и никогда не увидят Мира, Не Нанесенного На Карту.

Глава третья

В небольшом павильоне фирмы «Смерноусов и сын», расположенном в Староконюшенном переулке, снимал свой очередной фильм знаменитый кинорежиссер Иван Разбой. Собственно, фамилию Разбой он взял себе для куражу, чтобы выделяться в богемной среде из сплошных Сценаристов, Режиссеров и Гениев. Пребывал Разбой сейчас в крайне дурном расположении духа.

Причиной тому явилась вчерашняя игра. Началось всё с похода в оперу, куда его пригласил наследный дюк Глебуардус Авторитетнейший. Давали «Годунова» с Густобасом в главной роли. Компания успела набраться еще в антракте, в театральном буфете. После спектакля решено было ехать в ресторацию «Палисад», а там самому горячему из них, князю Церетели, или как его в глаза называли друзья — Усатому Кацо Из Поднебесной, взбрело в голову навестить графа Сидорчука, для друзей — Бравого Хохла, и учинить у него знатный кутеж.

Сам Кацо Из Поднебесной еще в экипаже стал грызть ногти, задумчиво напевать себе под нос георгиканскую народную песню «Сулико», а потом и вовсе заснул. Сидорчук-Бравый Хохол встретил гостей радушно, он и сам не прочь был развлечься. И тут дюк Глебуардус предложил:

— А не сыграть ли нам, господа, в «Начальник — подчиненный»?

— К столу! — поддержали дюка.

Внезапно боковая дверь залы распахнулась, и на пороге возник воодушевленный и вдребезги пьяный Пим Пимский, приват-доцент столичного университета, происхождением из мелких разорившихся дворян. Введенный в высшее общество дюком Глебуардусом, он теперь постоянно обнаруживался в гостях то у одного, то у другого аристократа. Держа в вознесенной руке бокал с шампанским, Пимский торжественно провозгласил:

— Господа! Поздравляю всех! Нам удалось сбежать из варварского двадцатого столетия в просвещенный девятнадцатый век! И… поверьте мне, я не ожидал!

Иван Разбой совсем не хотел играть. «Начальник — подчиненный» — безумная смесь карт и лото, в которую играть человеку небогатому в общем-то противопоказано. Он решил было, что выходка Пима как-то отвлечет компанию, приват-доцент славился экстравагантными выходками подшофе и умением говорить много и ярко.

Но Пим Пимский лишь безвольно махнул рукой, расстегнул манишку и рухнул в кресло, в котором и забылся сном.

Пришлось Ивану играть. Было у него с собой немного денег. Фортуна поначалу вроде бы оказалась к нему благосклонной: первым начальствовать выпало ему. А у подчиненных было много всего: и в ассигнациях, и в золотых монетах, и в коштовностях. Они, казалось, горели желанием расстаться со всем этим добром. Но, известное дело, чтобы нагреть подчиненных, необходимо начальственное коварство, которого Ивану не хватало и в жизни. А ведь всего-то надо было подставить Витечку Седовласова под Хмелика Короеда. Это тоже были прозвища: господа аристократы, у которых фамилии столетиями передавались по наследству, считали особым шиком придумывать себе прозвища позаковыристей, чтобы было как у простого народа. А в простом народе фамилии по наследству не передавались, зато брать можно было какие угодно, и не раз, лишь бы не совпадали с дворянскими.

Так у режиссера денег и не стало. Пошли долги, за ними заклады…

И вот теперь киносъемка, разумеется, не клеилась. Всё выходило не так. Актеры приставали к нему, чтобы объяснил сверхзадачу, ассистент с утра крепко дышал перегаром, а техник всё никак не мог наладить освещение — и из «окна спальни» вместо мягкого лунного света сочился розовый закат.

Разбою хотелось обозвать актера Глубокого, что играл в фильме роль романтического любовника, крепким непечатным словом, а актрису — дурой. И выгнать обоих взашей, а вместо них пригласить англиканских, а лучше — алеманнских. И снимать не любовную драму, а комедию. Алеманны серьезные, любую глупость будут изображать, словно на плацу, — выйдет очень смешно. Ассистента — тоже взашей, и техника туда же, всех к такой-то матери!

Словом, мысль переменить всю съемочную группу несколько развлекла Разбоя. Ну не у одного него должны быть проблемы!

Правда, с Дусей — так звали исполнительницу главной роли, — распрощаться бы не вышло. В Дусю был влюблен граф Мамайханыч (настоящая фамилия — Долгопрудов), главный меценат фильма. Собственно, ради его денег Разбой и затеял всю эту бодягу с мелодрамой. А теперь, в свете новых обстоятельств, выходило, что все расценки на фильм сильно повышаются. И без Дуси уж никак их не повысить.

От мрачных размышлений Разбоя отвлекло появление Сценариста Серню, студиозиуса столичного университета. Тот как всегда ворвался в павильон стремительно. Стекла очков торжествующе взблескивают, вокруг тощей шеи — шарф в три витка, форменный сюртук помят. Студента Разбой взял для написания сценария, чтобы побольше сэкономить, да и фильм не стоил качественного сценария. Серню моментально сменил фамилию и стал употреблять ее перед именем, для весу.

Сценарист был в крайней степени творческого возбуждения: он придумал, как усилить сюжет. Даже не поздоровавшись, пустился в объяснения:

— Я придумал, о чем эти двое будут говорить в сцене на балу, — указал он на главных исполнителей, которые безмятежно ворковали, сидя на софе. — Граф?Щ. делает ей предложение. Ее мать бросается ей на шею: «Наконец-то мы распрощаемся с долгами, дочь!»

— Фильм немой, могут и помолчать! — услышав про долги, в крайнем раздражении рявкнул Разбой.

Затем, несколько уняв себя, спросил:

— Ты финальную сцену написал? Чтоб завтра была у меня.

— У меня завтра экзамен по космогонии, — растерялся Сценарист Серню.

— Что-о? — прогудел своим басом Иван Разбой. — Чтоб я этого не слышал! Одна нога здесь, другая там. Взял на свою голову, облагодетельствовал. Экзамен у него!

Сценарист нисколько не обиделся, а направился к уже начавшим придремывать на софе актерам и принялся им что-то втолковывать. Слышно было про «храм искусства», «служение Мельпомене» и прочие идиллические штуки.

К Разбою подскочил ассистент:

— Шеф, есть свет!

— Да? Зови девушку с хлопушкой. Будем снимать.

Все бросились по местам.

— Давай, сделай так, — Разбой пальцами показал девушке с хлопушкой как надо сделать.

— Эпизод в будуаре, дубль пятый, — пропищала та.

— Мотор! — оживился Разбой.

Заработал мотор камеры. Актриса, доселе безмятежно лежавшая на софе, сжалась и с ужасом принялась смотреть на партнера. Глупая улыбка в одно мгновение исчезла с уст актера Глубокого. На лице обозначился нехороший оскал. Руки угрожающе потянулись к партнерше. Та задрожала как осиновый лист и, словно защищаясь, вытянула руку навстречу злодею. Отвернулась и уперлась взглядом в пол. На полу живописной кучей лежали розы, только что любезно подброшенные ассистентом.

— Молодца! — гудел Разбой, направляя актеров. — Хватаешь ее за руку…

— Сейчас вскочит с софы, — шептал Серню, поглядывая в сценарий.

Героиня вскочила на ноги и встала во весь рост на софе. Глубокий обхватил ее ноги руками, но, оскользнувшись на розах, стал падать. Героиня на него. «Здесь этого нет!» — удивленно произнес Сценарист Серню.

— Прекратить, — бросил сквозь зубы Разбой и принялся рассматривать пальцы.

Пальцы его были темны от машинного масла, ногти в многочисленных заусеницах. Имелось у кинорежиссера одно незамысловатое хобби: любил возиться на досуге со всякими подшипниками и кривошипами. Он даже умудрился собрать из больших артиллерийских шестерён куранты, но те, правда, шли так, будто в часе сорок пять минут и не более. Пришлось преподнести в дар университету.

Дуся в истерике билась на софе, возле нее хлопотал дурак-ассистент, актер Глубокий смущенно стоял в стороне и потирал исколотый локоть, а Сценарист Серню, размахивая листами сценария, что-то ожесточенно выговаривал актерам.

Тут в павильоне появился человек в клетчатом, хорошего кроя, но поношенном костюме, невысокий, толстенький. Это был частный сыщик Гений У («У» относилось к фамилии и должно было, по его мысли, обозначать принадлежность к уголовному сыску). Мягкими шагами он приблизился со спины к креслу режиссера и, наклонившись к его уху, прошептал:

— Вы просили книг Верова. Так вот я знаю теперь, где их достать.

Разбой недоуменно обернулся к незнакомцу:

— С чего вы взяли, любезнейший, что именно я просил вас об этом?

Гений У нимало не смутился.

— В таком случае разрешите откланяться, — кивнул и тем же мягким шагом, не спеша, пошел из павильона.

Разбой почесал в затылке, махнул рукой, поднялся и сказал:

— Все по домам. На сегодня баста.

Вечер тоже вышел скомканным, и Разбой решил лечь спать пораньше. Слуга задул свечи, — Иван экономил на электричестве, — и комната погрузилась в приятный полумрак. В полумраке этом темнели контуры фортепиано, массивного книжного шкафа, огромного, по современной моде, англицкого письменного стола. В углу стояла бронзовая копия «Ахиллеса», пытающегося извлечь стрелу из пяты. Этот шедевр древнего ваятельства подарил Ивану Пим Пимский, большой ценитель всего античного. Разбой любил смотреть на обреченного героя, вот уже третье тысячелетие борющегося с коварной стрелой, — и все неприятности дня улетали куда-то туда, где безмолвно колышется та самая глубь тысячелетий.

Он лежал и смотрел в окно. Окна Иван шторами никогда не занавешивал, чтобы лежа на диване смотреть на звездное небо. «Эх, хорошо, — думалось ему, — чтобы изобрели такую штуку, чтоб показывала то, что сейчас где-то там». «Где-то там» означало — «очень-очень далеко на небе». Еще думал с негодованием о том, когда же, наконец, изобретут звук в кино. Фильмы красивые, яркие и при этом немые. Безобразие, как ни посмотри. С этой мыслью он и заснул.


— Ба! Какая птица в наших пенатах! — услышал он знакомый голос.

Разбой открыл глаза и от неожиданности хотел вскочить с дивана. Но его повлекло вниз, на пол, потому что был он сейчас не в постели, а стоял посреди ярко освещенной комнаты.

Незнакомая мебель, в углу вертикально поставленный металлический цилиндр с манометром, — слово «манометр» он почему-то знал, — слева у стены — зеленый диван непривычной формы; рядом один стол, а справа, возле окна, второй. На этом втором стоял компьютер, по экрану дисплея вилась змейка экспериментальной кривой, и все эти предметы и слова, их обозначающие, были Разбою известны.

А прямо напротив режиссера стоял и смотрел на него Глебуардус Авторитетнейший. Или всё же не он? Похож, да нет, совсем не похож. Впрочем, во снах так бывает, что человек сам на себя не похож, а ты знаешь, что это именно он. Этот «дюк» был гораздо моложе настоящего.

«Дюк» повернулся к еще одному персонажу сна. Того Иван не знал — патлатый, как женщина или скотландские горцы, в странных потрепанных синих брюках и свитере, какие обычно носят норманны.

— Слышишь, Мастер, — обратился к тому «дюк», — всё дело было в фильтре. Какая-то сволочь забила его в коллиматор. Вот пучок и ослаб.

Разбой, к своему удивлению, понял, что речь идет о рентгене, о рентгеновском дифрактометре ДРОН-1, который находился в смежной каморке.

А потом «дюк» снова глянул на Разбоя.

— Ты чего? Э-э… Кирюха, глянь на человека. Ваня, ты чего тормознул?

— Послушайте, Глебуардус, — шепотом поинтересовался Разбой, — а где это мы?

Глаза у «дюка» сделались оловянными. Казалось, его кто-то невидимый огрел обухом по голове. Он открыл рот, намереваясь что-то сказать, но ничего не сказал. Лишь сглотнул слюну.

Тот, второй, ухмылялся, наверное, решил, что Иван разыгрывает спектакль.

— Повтори, — просипел «дюк». — Что ты сказал?

— Я спрашиваю, — повышая голос, сказал Разбой, — что это мы здесь делаем? Я ведь сплю. Какой-то странный сон. Я сплю и понимаю, что сплю. Да еще цветной. И всё такое настоящее.

— Повтори, как ты меня назвал.

— Дюк… Как же еще, хотя вы совсем не похожи на себя. Но это ничего, я знаю, что это вы, ваше сиятельство.

Тот второй засмеялся.

— Доигрался, Самохвалище. Достал людей кликухами — теперь будешь ходить в дворянах. Ничего, дюк, теперь не попишешь, терпи.

Но «дюк» не слышал товарища. Его глаза были по-прежнему оловянные, кажется, он даже не мигал.

В комнату вошел новый персонаж. Разбой посмотрел и узнал его: Пим Пимский. Но опять же, не совсем такой, как наяву. Гораздо моложе, повыше и гораздо крепче телом. В черном костюме не совсем обычного кроя, в белой рубашке с галстуком. А ведь Пим галстуки на дух не выносит. Чудное дело эти сны!

— Пим! — обратился к нему Разбой. — Хоть ты объясни, где мы находимся?

С лицом «Пима» тоже произошла мгновенная перемена. Улыбка слетела, как ветром сдуло, глаза сузились и взгляд сделался хитрым.

— Глебуардус, Пимский, да что вы, господа, в самом деле? — не унимался Разбой. — Что с вами? Это ведь только сон!

— Так, — подал голос «Пим». — Товарищи, кто здесь будет дюк Глебуардус Авторитетнейший?

Разбой улыбнулся: Пим, кажется, решил чудить и во сне.

— Да вот, Ваня его разыграл, — ответил лохматый.

«Пим» мягко подтолкнул Ваню к дивану.

— Присаживайся, брат. Поговорим. Ввожу в курс дела. Этот, который дюк, здесь, во сне — Марк Самохвалов, тот, что у окна, — Кирилл Белозёров, ну, его ты можешь и не знать.

Кирилл, услышав это, хмыкнул.

— А я, — продолжал «Пим», — Григорий, э-э, Цареград. Никогда таких имен не слышал?

— Никогда. Вы что же, не Глебуардус и не Пимский?

— Во сне, конечно, мы не совсем мы. Во сне оно, знаешь, как бывает, брат? Вот зачем ты меня спрашиваешь — Пимский я или нет? Что верное ты можешь узнать от того, кто тебе снится? Это я должен тебя спрашивать, ведь это я тебе снюсь. Или ты уже не спишь?

— Сплю.

— Есть теория, что вообще весь мир — это чей-то сон… — продолжал говорить Цареград.

— Ну, понес, — сказал себе под нос Марк.

— Скажем, мой сон. В моем сне вполне может быть так, чтобы я снился тому, кто снится мне, чтобы я мог посмотреть на себя глазами того, кто мне снится, а не своими собственными, ведь меня здесь нет. Я ведь где-то там, откуда вижу сон. И сам по себе, как таковой, не нуждаюсь ни в каком материальном выражении. А материя, скажем так, суть субстанция моего сна. И так как я своим сном не управляю, а скорее, управляю самим фактом сна, а не тем типом, кто в моем сне называет себя мною, то сделать так, чтобы ты вернулся обратно к себе в девятнадцатый век, не могу.

— Припоминаю. Накануне, у Сидорчука, ты про двадцатый и наш век говорил.

— Здесь и сейчас именно двадцатый. А что я у Сидорчука говорил?

— Не помню. Ты сильно пьяный был. Что-то такое крикнул и уснул. А я пять тысяч проиграл. Одному Хмелику целых три.