Юли Цее

Орлы и ангелы

ЛЕЙПЦИГ

1

КИТ

Даже сквозь деревянную дверь я узнаю ее голос, замирающий на полувздохе и вечно звучащий так, словно ее только что лишили какой-нибудь из самых заветных иллюзий. Я смотрю в «глазок», вижу чудовищно увеличенный глаз в сети мелких морщинок — и кажется, будто на лестничной площадке ворочается, норовя заглянуть ко мне в квартиру, огромный кит. Я отшатываюсь и в испуге нажимаю на дверную ручку.

Я был уверен в том, что она брюнетка, а она, оказывается, блондинка. Она стоит на коврике у меня на площадке, левый глаз прищурен, тело чуть подалось вперед — туда, где только что, пока дверь не открыли, находился «глазок». Лениво приосанивается.

Ах ты, блядство какое, говорю. Заходи. Как дела?

В полном порядке, отвечает, нет ли у тебя апельсинового сока?

Чего нет, того нет.

Смотрит на меня так, словно я должен опрометью броситься в супермаркет на углу и затариться тремя бутылками сразу. Причем и тогда, скорее всего, выяснилось бы, что я купил не тот сорт и бежать нужно снова. Я вижу ее впервые в жизни и, судя по тому, с каким видом она заходит ко мне в квартиру, командовать она любит. Вот позвонила в дверь — и изволь открыть.

Тремя секундами позже она восседает за кухонным столом и ждет от меня проявлений гостеприимства. А меня как параличом разбило от того, что она, во-первых, существует на самом деле, а во-вторых, находится у меня. Ей даже не взбредает в голову назвать свое имя. Очевидно, она исходит из уверенности, будто к ее голосу может прилагаться только она сама, и меня в какой-то мере злит, что она права, хотя длинные золотистые волосы, разлетевшиеся по спинке стула, я вижу тоже. Уже через две минуты, проведенные в ее обществе, становится трудно вспомнить, какою же я представлял себе ее раньше, слушая ее проклятущие передачи. Кем-то вроде Маты Хари, хотя, конечно же, лишь отчасти. И выглядит она куда моложе, чем я думал: так могла бы выглядеть ее младшая сестра. Но этот голос, оплакивающий всю земную несправедливость, когда она отвечает на пошловатые истории, рассказываемые радиослушателями, — его ни с чем не спутаешь. А звонят ей на радио в основном мужчины. Она выслушивает их, иногда позволяет себе пробормотать «ну-ну» — эдакое глухое и гулкое «ну-ну», с каким, должно быть, когда-то укачивали их матери, взяв на руки. Кое-кто принимается плакать. Я — никогда. Причем меня с самого начала восхищал тот умонепостижимый холодок каким она обрывает на середине фразы любого слабака, едва истекут положенные ему три минуты. Ее жестокости могла бы позавидовать испанская инквизиция. Уже несколько месяцев — задолго до того, как у меня самого нашлась первая пошловатая история, — я включал ее ночью на среду и воскресенье.


Должно быть, на станции фиксируют номера, с которых звонят слушатели. Я назвался только по имени, да и его-то переврал. Но по номеру телефона можно, если приспичит, выяснить адрес. Чем все и объясняется.

За окном по небу карабкается луна — кроваво-красная, ненатурально-большая, с одного боку искромсанная. Хорошим предзнаменованием это не назовешь, внезапно мне становится страшно. Уже несколько недель со мной не было такого — так почему вдруг сейчас? Я странно себя веду. Пора угостить ее чем-нибудь.


Апельсиновый сок у меня кончился, говорю, а вот яблочный есть.

Нет, спасибо, отвечает она, если нет апельсинового, то ничего и не нужно.

Смотрит на меня с издевкой. Я преступный пожиратель апельсинового сока, и сейчас она у меня на глазах умрет от жажды. Засыпаю порошок в кофеварку-эспрессо, чтобы чем-то занять руки. Ставлю перед ней чашку, а она, принюхавшись, строит такую гримасу, словно я собрался угостить ее свиной кровью.

Кстати уж, о крови, говорит она.

А я не произнес о крови ни слова. Может, она читает мысли? Может, чтение мыслей — часть ее ремесла?

Где же это стряслось?


Спрашивать об этом не дозволено никому. Строго говоря, мне следовало бы за волосы стащить ее со стула на пол. Наступить ей на ноги, чтобы не вздумала подняться. Вышвырнуть ее вон. Однако я не делаю ничего. Слишком долго я ни с кем не разговаривал, кроме продавцов в супермаркете и того пидорка, что приносит мне пиццу на дом. А он вечно таращится на меня, на щетину у меня на щеках, и пока я, роясь в поисках мелочи, пропускаю его на кухню, рассыпается в комплиментах мойке, подвешенной на спущенных с потолка цепях, и сложенной из известняка печке. Однажды, уже на лестнице, он прихватил меня за жопу, и я спустил его по ступенькам. А он все равно приходит каждый день, за вычетом воскресений, я уж и не помню, сколько времени это длится.


Ну, говорит она, так где же это стряслось?

Она улыбается. Улыбка идет ее голосу, как человеку может идти хороший костюм, а голос ее, пропутешествовав по всему помещению, становится рядом со мной и теребит меня за плечо. Теперь и мне, как иным ее слушателям, хочется разрыдаться. Точь-в-точь как им. Но нет. Больше нет. Никогда больше.


А я ведь уже рыдал. Два дня и две ночи, без перерыва, без отдыха, без сна, лежа в комнате на полу и не поднявшись ни разу. Каждые несколько часов, выплакав все глаза и ощущая их у себя на лице как два свежих ожога, я отпивал по глотку воды из стоящей рядом полупустой бутылки. Той самой, из которой, должно быть, пила и Джесси, прежде чем она это сделала. Я даже слышал, как она отхлебывает, слышал по телефону, слышал, как вода именно из этой бутылки усилием шейных мускулов проталкивалась ей в горло.

Глоток-другой воды — и у меня лились новые слезы, а когда бутылка становилась пустой, я уже был уверен в том, что ослеп. И это меня радовало. Я ведь все равно не собирался открывать глаза — не собирался никогда впредь. К тому же я наполовину оглох: беспрестанно прижимал руку к левому уху, о котором мне было ведомо, — клочья барабанной перепонки вываливаются из него наружу, как занавески из распахнутого окна. И это меня тоже радовало. Больше не получая водяной подпитки, я продолжал рыдать, мое тело валялось на полу, сперва — судорожно застывшее и твердое, как бревно, потом — бессильно обмякшее, как небрежно брошенная наземь брючная пара. Я надеялся, что смогу умереть по собственному хотению. Но вместо этого в конце концов в какой-то момент заснул. А когда — тоже в какой-то момент — проснулся, на ощупь прошел на кухню, к холодильнику, достал из морозильной камеры упаковку кокаина и, поскольку мой нос превратился в монолит, лишенный каких бы то ни было отверстий, разодрал рот, закинул туда порошок и проглотил побыстрее, пока судорога не запечатала горло. Потом выскочил из квартиры, оставив входную дверь нараспашку, выбежал из дому. Это произошло два месяца назад. И с тех пор я не пролил и слезинки, да и желания зарыдать тоже не чувствовал. Вплоть до настоящей минуты. Эта девица с радио, вне всякого сомнения, та еще штучка. На мгновение мне показалось, будто теперь все срастется.


В кабинете, говорю я ей.

Искоса смотрит сквозь открытую кухонную дверь вглубь квартиры. Одна из ведущих в комнаты дверей заколочена досками. Смотрит долгим взглядом и рассеянно отхлебывает кофе из чашки. Первый глоток. Проходит если не целая вечность, то полстолько, прежде чем выясняется, что пальцы у нее достаточно тонкие, чтобы продеть под ручку кофейной чашечки сразу три.

А как ты с ней познакомился, спрашивает она.

Обнаружил ее на развалинах разбомбленного города, отвечаю.

Смотрит на меня в упор, и я понимаю, что у нее за глаза — оба синие, но один как морская волна, а другой, скорее, как небо.

Странный ты парень, говорит.

Ты и не представляешь себе, что на самом деле творится в мире, отвечаю, а если я тебе расскажу, ты все равно не поверишь.

Куда уж мне, саркастически возражает, в мои-то двадцать три годика.

Таким образом она проинформировала меня о том, сколько ей лет. Ровно на десять меньше, чем мне. Если она, конечно, сказала правду.

Ты обитаешь в другой сфере, объясняю я ей. Ты этого просто не знаешь.

Может быть, тебе имеет смысл рассказать мне об этом.

А тебе, думаю, может быть, имеет смысл броситься на диван, чтобы тебя хорошенько оттрахали. Только это буду не я. Кто угодно, только не я.

Хорошо, я тебе расскажу.

Вертит в руках молку для перца. Воображает, наверное, что это микрофон. Не умеет слушать без микрофона. Тут же вспоминаю, что на радио работают в наушниках, а они на молку для перца никак не похожи.

Ты понимаешь, что большая половина Европы лежит в развалинах, что люди там обмануты, унижены, опозорены и при этом лишены исторической памяти, спрашиваю я у нее.

Нет, не понимаю.

А вот я понимаю.

Проходит если не целая вечность, то вторая ее половина. С таким же успехом мы могли бы сидеть и врозь — она у себя на кухне, я у себя, размышляя о чем-нибудь или ни о чем, оба глазея в потолок, но в потолок разный. И были бы в таком случае друг другу чужими ничуть не в большей степени, чем сейчас. Она ухитрилась просунуть под ручку кофейной чашки уже четыре пальца, я черчу ложечкой по клетчатой клеенке маршрут побега.

А как ее, собственно говоря, звали, спрашивает она.

Я испуганно вздрагиваю, хотя все это время только и ждал, что она снова что-нибудь скажет.

А тебе не один ли хер, отвечаю.

Покажи мне комнату, где это стряслось.

Хер я тебе ее покажу.

Прошу тебя.

Я больше никогда не переступлю порог этой комнаты.

Никогда не переступишь порог комнаты в собственной квартире? В трехкомнатной, заметь, квартире?

Придержи язык!

Провожу ладонью по клеенке, сбиваю ложечку на пол.

Значит, ты живешь всего в двух комнатах, говорит.

На самом деле — в одной, отвечаю я шепотом. Та, где это стряслось, — проходная.

К чему такие жертвы?

Вскакиваю, чтобы дотянуться, и бью ее тыльной стороной ладони по губам. Ее голова заваливается набок, некрепкая коса, которую она в минуты молчания сплела, распускается, волосы взлетают в воздух и хаотично оседают на лицо и на плечи. Отлично бы это выглядело по телевизору. Как реклама шампуня. Больше не присаживаясь, я подхожу к окну. Жду, дав ей время привести волосы в порядок. В правом нижнем углу окна паутина, а в ней — три божьи коровки, одно и то же количество черных пятнышек на спинке у каждой. Задаю себе вопрос, есть ли на белом свете паук, способный добраться до их мягкой съестной сердцевины.

Когда мы вновь встречаемся взглядами, лицо у девицы с радио в пятнах там, куда я не бил, а в правом глазу, в том, что цвета морской волны, синева самую малость разведена алым. Теперь это похоже на воды, в которых барахтается раненый. Цвет крови напоминает мне о луне, и я выглядываю в окно. Небесное кровотечение уже закончилось, луна стала желтой, как апельсин, и уменьшилась в размерах, зато контуры ее обрисовываются теперь резче. Она взошла, куда лезла, — в самую гущу звезд.


В следующей фразе, которую она произносит, проскальзывает выражение «дипломная работа». У меня мелькает мысль ударить ее еще раз, но перспектива лишена малейшей заманчивости. Я вновь подсаживаюсь к столу.

Еще кофе, спрашиваю.

Апельсинового сока, жалобно просит она.

Этот тон чересчур напоминает мне Джесси — та тоже вот так поскуливала, когда ей не давали того, что она хотела. Чтобы отвлечься от мысли о сходстве, я сосредоточиваюсь на том, что происходит у меня во рту. Его внутреннее пространство напоминает приемную врача-специалиста по заболеваниям внутренних органов. Оно стерильно. Нёбо, язык и губы онемели, если я сейчас заговорю, у меня ничего не получится, разве что — к ужасу и позору — брызнет слюна. Все это чистое сумасшествие, причем сумасшествие, развивающееся по нарастающей. И, кроме того, все это только игра. Раз кончилось, значит кончилось. И воспоминания — только телекартинка.

Я улыбаюсь женщине, сидящей у меня дома за кухонным столом, это искренняя улыбка, — и когда она, осторожно из-за опухшей губы, улыбается мне в ответ, принимаюсь прямо-таки сиять. Как лампа на тысячу ватт, как неон. Сумасшествие. Да, это чистое сумасшествие. Я раздумываю, не назвать ли ее «беби»?

Что ты сказала, беби, переспрашиваю.

Апельсинового сока, повторяет она.

Нет, говорю приветливо, это я понял. Что ты сказала раньше?

Что ты был бы подходящей темой для моей дипломной работы.

Ах вот как, говорю. Ты не только служишь, ты и высшее образование получить стремишься. Это здорово. А сигаретки у тебя не найдется?

Что-то я вдруг разговорился. Она смотрит на меня недоверчиво.

Придуриваешься?

Нет, говорю, по-моему, это просто здорово. Дипломная работа — супер. А на кого ты учишься?

Заинтересованно разглядываю ее. Губа продолжает распухать, но ее это даже красит. У меня губы, кстати, тоже распухшие, нижняя даже отвисла, в чем я убеждаюсь, проведя по ней кончиками пальцев. И совершенно онемевшие. Когда я говорю, зубы утыкаются в нижнюю губу, и на вкус она как жеваная жвачка, ее хочется выплюнуть. Мы глядим друг на дружку.

На социолога и психолога, говорит.

Здорово, отвечаю. В яблочко. Один к одному.

Пойду, пожалуй, говорит она и встает.

Нет-нет-нет-нет!

Тянусь к ней руками, хочу опять усадить, она уворачивается. Мне хочется разговаривать.

Не уходи, говорю.

Улыбка в тысячу ватт ослепляет ее, она пятится. Уже из прихожей бросает мне пачку сигарет.

Выкурим по одной, предлагаю.

Я не курю, говорит. А сигареты входят в профессиональную экипировку. На случаи вроде сегодняшнего.

Собирается надеть куртку; я чувствую, как меня распирает желание, чтобы она осталась, я говорю с пулеметной скоростью, хотя губы и язык у меня по-прежнему полупарализованы. Мне необходимо хоть с кем-нибудь, да поговорить. Во мне такая бездна блистательных и изысканных слов, им просто необходим адресат. Я чувствую себя сосудом, в котором хаотически снуют светлячки. Я одарю ее словами, я забросаю ее ими. Если эта девица с радио сейчас уйдет, мне каюк.

Пока, говорит она, я еще вернусь.

Дверь за ней захлопывается, я сползаю на пол прямо в прихожей, сползаю на холодную плитку и принимаюсь петь государственный гимн. Никакой другой песни мне сейчас не вспомнить.

2

ТИГРЫ (1)

Просыпаюсь под звон будильника. Мои пальцы вцепились в край нижней из досок, которыми крест-накрест заколочена дверь. Нарастающий электронный трезвон сотрясает стены квартиры, как будто они изготовлены из бумаги. Происходит это ежедневно, в семь вечера и в семь утра, именно в семь утра разбудил он нас с Джесси в ее последний день. Я слышу этот звон на кухне, в гостиной и здесь, на полу в прихожей. Слава богу еще, что я тогда ни с того ни с сего приобрел модель, реагирующую на голос.

Успокойся, кричу.

И поскольку он не умолкает, шевелюсь на полу, самую малость приподнимаю голову и ору что есть мочи, ору под стать:

Заткнись!

Наконец умолкает. Значит, мне предстоит еще четырежды проорать на него, попеременно стучась в заколоченную дверь кулаками и лбом, четырежды с интервалом по три минуты между криками. Если я еще чего-нибудь в этой жизни и жду, то только того дня, когда у него сядет батарейка.

Соленая корка высохшего пота на верхней губе и на лбу. Начинает отслаиваться, стоит потереть ее пальцем. Белеет. На полу, прямо передо мной, возникает микрокосм, и он весь в снегу. Катышек пыли — тамошний лес, лужица слюны, натекшая у меня изо рта, — океан. И снег, по-прежнему идет снег. Соскребаю его с губы и со лба, пока он не иссякает. Затем сдуваю всю снежную страну и поднимаюсь на ноги.


Коридор у меня длинный, как железнодорожный вагон, и совершенно пустой, не считая алюминиевой подставки под телефон у входной двери и узкой плетеной дорожки на полу, бегущей прямиком к телефону, как будто без нее здесь можно заблудиться. На подставке лежат радиотелефон и лента, которой заплетала косу девица с радио. Ни то ни другое голыми руками трогать нельзя. И все же я беру ленту кончиками пальцев и закидываю за подставку. А когда хватаюсь за телефон, волоски у меня на руке встают дыбом. Там ведь должны были остаться следы — кровь и мозг, поинтересовалась девица с радио, когда я ей позвонил. А ее имя напрочь вылетело у меня из головы, и вспомнил я его только сейчас: Клара.

По крайней мере, так она представляется слушателям своей передачи.


Оба микрофона — и слуховой, и переговорный — кто-то уже отчистил, и меня самого поражает, как легко оказалось вновь позвонить с этого телефона. Каким-то образом этому аппарату удалось сохранить известный нейтралитет. Я стоял тогда в гостиной, держа телефон в руке и не в силах отвести от него взгляд. На меня этак накатывает довольно часто. Перед глазами все плывет, а в мозгу возникают образы и слышатся голоса. Таков мой способ предаваться воспоминаниям. Тою ночью мои глаза — когда мне в конце концов удалось оторвать взгляд от телефона — уставились в пустоту. Номер, по которому звонят Кларе на радио, я знаю наизусть, его повторяют каждые десять минут, да еще нараспев, под запоминающийся мотивчик. Этот мотивчик звучал у меня в мозгу, пока я барабанил по кнопкам номеронабирателя, — таким образом я не столько прозванивался, сколько подпевал. Аппарат я прижимал к здоровому уху. Хотя радио у меня не было включено, я знал, что она в эфире. Дело происходило в ночь на среду, где-то между полуночью и часом. Я не вполне понимал, что делаю. Когда на том конце провода откликнулись, я чудовищно испугался. Но все же назвал оператору тему звонка — и меня моментально соединили.


Она начала со своих всегдашних затверженных приветствий, но я перебил. Я сообщил ей, что хочу рассказать об одном телефонном разговоре с того самого аппарата, с которого я сейчас звоню.

А когда он состоялся, спросила Клара.

Два месяца назад, а теперь заткнись и дай мне выговориться.

О'кей, сказала Клара.

Поскольку произнести имя Джесси было для меня лишней мукой, я предпочел выражение «моя подруга». И в моих собственных ушах оно прозвучало так, словно речь зашла о совершенно постороннем человеке.


Не я тогда держал этот аппарат в руке, а моя подруга. Я сидел в конторе и звонил сообщить ей, что задерживаюсь. Моя подруга не столько говорила, сколько издавала какие-то гортанные звуки.

Приеду через часок, малышка, самое позднее — через два.

Теперь она закашлялась.

Смотри мне, не заболей, сказал я.

Нуу ии когдааже ты буудешь?

Каждую ударную гласную она неестественно растягивала.

Скоро, сказал я, прямо сейчас.

Уже несколько недель разговаривать с ней было сложно, даже сложнее, чем всегда. Бывало, целыми сутками из нее не удавалось выжать ни единого разумного слова. Конечно же, она была прелесть. Но прелесть с заморочками. И прежде всего я сильно за нее беспокоился.

Куупер, сказала она, сдаеется мне, тиигры вернуулись.

Полная чушь, ответил я, даже не начинай!

Но ты ведь вернеешься, праавда?

Разумеется, я вернусь, и ничего не выдумывай!

А я и не выдуумываю…

И тут грянул выстрел. Сперва я не понял: не звук, а резкая острая боль в левом ухе, как будто его проткнули ножом, и сразу же — свист. У меня хватило сообразительности мгновенно поднести трубку к другому уху, так что я успел услышать глухой стук тела и сразу же — резкий треск, с которым грохнулся об пол телефон, выроненный моей подругой. И вслед за этим тишина. Линия не прервалась, но аппарат молчал. Потом где-то вдали, — еле слышно было, — завыл пес. Несколько раз я окликнул мою подругу по имени. Вполголоса. Иногда утверждают, будто шок оглушает человека, лишает рассудка. Но я-то все понял сразу. Понял, что опоздал. И только не понял, зачем она это сделала.