— Граждане, поезд…

Состав министра обороны и главкома медленно приближается к платформе. Заместители министра, военные руководители, начальник гарнизона медленно двигаются к тому месту, которое отмечено на перроне мелом: здесь должен остановиться салон нового министра. Следом за воинскими руководителями четко вышагивает начальник почетного караула: шашка посредине туловища, тело сотрясается от шагов, вдалбливаемых в жаркий асфальт, брови сосредоточенно нахмурены, глаза поедают спины заместителей министров.

Капельмейстер, взятый напрокат из оперного театра, неуклюже морщится в военном кителе, то и дело обмахивается платочком, подрагивает рукой, поднятой в уровень с головой: ударить марш встречи надо секунда в секунду, чтоб все как в прежнее мирное время, когда губернатор появлялся в ложе.

Паровоз остановился. Дверь вагона министра распахнулась, и оттуда медленно вылез бритый наголо человек в зеленом английском френче — без орденов и знаков отличия. Оркестр рванул марш торжественной встречи. Начальник гарнизона стал выкрикивать слова приветствия. Блюхер, не дослушав его, отвернулся. Из распахнутой двери жена и адъютант протянули ему махонький гробик. Блюхер принял гроб на руки и пошел сквозь толпу встречающих к выходу. Оркестр оборвал приветственный марш, веселый и громкий, только когда Блюхер был совсем рядом. Шел министр с трехмесячной дочкой Зоенькой, умершей за два часа до приезда в Читу, шел под марш торжественной встречи, мимо строя почетного караула и примолкнувших представителей парламентских фракций.

Когда Блюхер в Москве пробовал отпроситься у предреввоенсовета на неделю хотя бы, пока дочка выздоровеет, тот стал суров и озабочен и много говорил о том, что революция — это жертвенность и стоицизм.

А Зоенька умерла — зашлась кашлем, сухонькая стала, синенькая. Первенец, агукать начала, в глазоньках смысл появился — и нет ее.

* * *

…На следующий день Блюхер приехал в ставку к семи утра. Первым, кого он принял, был замначоперод — из бывших офицеров: сухой стареющий человек с длинной шеей, заросшей седым пухом.

— Введите меня в обстановку, — сказал Блюхер, — вы — грамотный военный, обсудим все без трескотни и фраз.

— Вот мой рапорт, — сказал замначоперод и протянул Блюхеру листок бумаги.

— Рапорт после. Сначала давайте-ка займемся делом.

— Гражданин министр, я прошу вас ознакомиться с моим рапортом.

Блюхер взял лист бумаги. Там было всего две строки: «Министру Блюхеру. Прошу уволить меня из рядов армии ДВР. Евзерихин, заместитель начальника оперативного отдела штаба НРА».

— Не знал, что в штабе работает трус.

— У меня солдатские «Георгии» и золотое оружие от Фрунзе.

— В таком случае объяснитесь.

— Я не хочу быть лжецом, гражданин министр.

— Вы лозунгами-то не говорите. Вы по-человечески.

— Я не хочу быть лжецом. Мне совестно получать паек. Армии нет. Грамотных офицеров нет. Партизанские отряды заражены анархизмом, приказов не слушают! Мы держимся чудом, поймите! Если белые ударят — мы покатимся до Москвы! Когда я пытаюсь пригласить в штаб грамотных военных, меня упрекают, что я протаскиваю гада-интеллигента! Я не могу так больше! Не могу.

Замначоперод стал весь красный, а длинная шея его посинела, и от этого белый пушок стал особенно беззащитным и нежным. Блюхер испытал острый приступ жалости к этому незнакомому человеку.

— Сядьте, — сказал он, — я понимаю вас. Простите за труса. Вы займетесь переговорами с кадровыми офицерами. Я — партизанами. Где наиболее трудный участок?

— В Лесном, — тихо ответил замначоперод, — там анархисты сильны.

Блюхер подошел к громадной — во всю стену — оперативной карте.

— Где? — спросил он тихо. — Покажите, пожалуйста.

Замначоперод ткнул длинным узким пальцем в кружок.

— Здесь. Вашего заместителя оттуда на тачке вывезли, под свист. У них там второй день кутерьма.

Дальневосточная республика. Село Лесное

Партизанский сход шумит, выбирает нового командира. Прежнего белобандиты третьего дня в лесу угрохали. Как пошел на заимку к пасечнику поговорить про сено для конского запаса, так и не вернулся вовсе. Только голову нашли. На шест воткнута, язык вывалился — синий, длинный, будто озорует командир, глаза напрочь выколоты, а чуб аккуратно на две половинки расчесан. В подбородок вбит старый гвоздь, а на нем бумага в линеечку, и слова на ней: «Смерть коммунии».

— Пущай командиром Кульков станет! — предлагает молоденький безбородый паренек, весь в пулеметных лентах, галифе у него красного цвета, с неимоверным кандибобером, маузер болтается чуть не у голенища, ремень оттянут пятью лимонками, глаза шалые, озорные, но детские еще совсем глаза.

— Молод, — отвечают ему, — зеленый он, не уходился!

— Рано Кулькову в командирах выкобенивать!

— Дерьмо! Еще та титька не выросла, которую ты опосля сосал, когда Кульков подымал людей в атаку!

Шумят люди, ругаются, а как же иначе?! Командир — он и есть командир, его надо со всех сторон обсмотреть, чтобы потом в боевой кампании конфузу не вышло!

Василий Константинович Блюхер молча сидит на раскладном стульчике чуть поодаль. В английском мундире, без орденов, быстро сосет мундштук, перебрасывая его из одного угла рта в другой. Иногда только по лицам глазами зырк, зырк, и снова будто совсем чужой здесь. Только чем дольше слушает, тем больше голову бычит.

На середину схода выскакивает Колька-анархист. Клеши широки, словно Черное море, бескозырка на затылке блинчиком.

— Братва, слушай меня!

Кольку-анархиста любят слушать, потому что говорит он грамотно, с непонятностями и паузами, а это мужику уважительно, будет над чем потом помозговать.

— Кто там как, — возглашает Колька, — а я правду-мамульку в глаза режу! Кулькова год знаю. Много в нем молчания, и голос у него чахоточный. А командир — он кто? Он орел! Он голосом должен играть, как оркестрант роялем! Обратно же что? Обратно же весьма в нем инициатива прижатая. Тихая в нем инициатива, как вошь на трупе. А великое царство всемирной свободы не утвердишь на земле, если тихонько ползти да с оглядкой. С оглядкой надо борова резать, чтобы он хрипом нервы не будоражил, а буржуя следует брать на голос — и ура, инициатива! Посему отвожу персонально Кулькова, сохраняя к нему дань уважения как к бойцу рядового профиля.

На смену Кольке, который уходит вразвалочку, понятливо и ехидно подмигивая партизанам, поднимается из первого ряда старик Иннокентий Суржиков. Перед тем как начать говорить, он долго переминается с ноги на ногу, тщательно оправляет бороду. Партизаны шутки шутят, посмеиваются, гадают, чего это Суржиков изобретает: он сроду больше трех слов связать не умел! Дрался, правда, хорошо. А как же ему иначе драться, когда белые его сынов зарубили?

— Вот чего, — начинает Суржиков скрипучим голосом, — когда нас Семенов в прошлом году гнал и лупил, мы с Кульковым сопками убегали. Он поранетый, и я, обратно, с двумя дырками в груди. Осень. Солнышко днем светит, грязь мягкая становится, вроде перины. Кто себя не переможет, ляжет в грязюку отдохнуть — так ночью мороз вдарит, и пропал человек, вмерз в грязь, зенки полопались. Нес меня Кульков на себе, волоком волочил, в грязь лечь не давал, а я стоном у него просился.

— Ладно, чего там, — досадливо говорит Кульков, по всему видно, чахоточный, из рабочих; руки у него тонкие, в груди впалый и черные точечки на лице от металлической гари.

— Ты погоди, — машет рукой Суржиков, — не тебе говорю, а обществу. Шли мы через сопки, и такая у меня стала наблюдаться тоска, что я в себя дых мог сделать, а из себя уж сил не хватало. Помираю, и весь разговор. А Кульков сам дохнет, а меня тащит, кровью харкает и все говорит: «Потерпи, вона хутор рядом, собаки лают». А я ничего не слышал, кроме звона в собственных ушах, да и не было там никакого хутора, это успокаивал он меня просто-напросто. Так что молодой ли он, старый — это другой разговор, а жизнь он мне тогда спас. Иной старый пес только лаять и может, а зубов, чтоб укусить, нет, скрошилися напрочь.

Шумят партизаны, переговариваются, хорошо сказал Суржиков, ай да Суржиков, молчком, молчком, а тут речугу двинул — вон Колька-анархист аж позеленел со злобы, козьей ножкой пальцы жжет, но нет ему чувства боли, потому что обидно, а обида любую боль перехлестывает.

Поднимается Блюхер. Шум голосов постепенно стихает.

— Народармейцы, — говорит он гулким, низким голосом, — граждане народармейцы…

Колька-анархист поднимается и кричит:

— Ошибка вышла! Мы партизаны, а не народармейцы!

— Партизанам Дальнего Востока за их подвиг здесь еще потомки золотые памятники воздвигнут. Но тем не менее с сего часа вы становитесь регулярной боевой единицей Народно-революционной армии. И командиром к вам властью, данной мне, я назначаю гражданина Кулькова.

— Мы назначенных не принимаем! — кричат Колькины дружки. — Мы сами себе хозяева! Кто такой умник выискался, чтоб нас в армию из партизан?!

— Я! — отвечает Блюхер. — Этот приказ издал я, военный министр Блюхер.

Воцаряется тишина. Блюхер смотрит на партизан прищуренным глазом. Сейчас все решается: заорет кто-нибудь, начнет из маузера палить и рубаху на груди рвать, пойдет кутерьма, не сдержать людей.