Сестра швырнула заколку мне в плечо.

— Надоели мне твои бабы. Думаешь, тебе кто-то спасибо скажет? Одна никогда ни о чем не узнает, мнения второй ты даже не спросил.

Я поднял заколку и отвернулся к стеклу.

— Мне не нужно ничье спасибо.

— Жалкая ложь.

Плоской нижней частью зажима я примерился к зазору. Лезвие плавно вошло в щель. Я надавил, поддевая стекло.

— Помоги мне, пожалуйста.

Габриэль молча подставила руки.

Конечно, железка погнулась, глазурь потрескалась, но без фатального драматизма. Однако, когда я попытался вернуть заколку сестре, та поглядела на нее без малейшего узнавания. Я молча приколол пряник на край ее рукава.

— Когда вы окончательно станете дублем, обратного пути не будет, — сказала Габриэль в образовавшийся проем. — Твоя личность перемешается с ее личностью. Ты больше не будешь собой.

— Не думаю, что за одну ночь что-то изменится. Впереди много работы. Идешь со мной?

Сестра фыркнула:

— Ты забываешься. Здесь я главнее. Так что это ты идешь со мной.

Я подсадил ее, всю такую главную, и сам, подтянувшись — во сне я был о-го-го каким молодцом — перебрался на ту сторону.

В новом коридоре все молчало. Телевизоры были отключены. Кроме одного, напротив которого мы выпрямились, — в нем текла вязкая, засоренная битым льдом чернота.

— Надо узнать, есть ли за этим пролетом другие… — начал я.

Сестра не сводила взгляда с океана.

— Ты ее совсем не знаешь, — промолвила. — А то, что знаешь, должно только сильнее убедить тебя — она никогда не будет в порядке.

— Если ты о смерти Стефана…

— К черту Стефана! Я говорю о ее матери! О контрфункции, алё! Ты способен представить обстоятельства, что уничтожают связь ребенка с родителем, но сохраняют абсолютную психологическую власть одного над другим?! Что-то выжгло их кровные узы на системном уровне, но Ариадна все равно отдала жизнь за эту женщину! Ее справедливой смерти она предпочла не существовать! Ты можешь дать название чувствам, стоявшим за этим?! Ты представляешь, какие вещи породили их?!

Нет. Я не представлял.

— Раньше ты не проявляла к ней такого сочувствия, — только и молвил.

— Идиот, — скривилась сестра. — К черту Ариадну. — Она отвернулась. — Тут темно. Лучше тебе проснуться и не лезть, не посоветовавшись хотя бы с Мару.

— Прошу, проверь другие пролеты.

Габриэль мотнула головой и послушно двинулась по коридору. Я вернулся к единственному включенному экрану. Ледяная пустыня безмолвствовала. Но не так, как все пустыни — эхом протяженности, гулом ветров. Это была искусственная, хорошо понятная мне тишина.

Я открыл настроечную панель и включил звук.

— Мать? — спросил северно-ледовитый океан.

Я замер при звуке — ее — голоса. Я не ожидал услышать ничего, кроме бушующих вод и ломающегося льда.

— Мать… ты дома?

По соседним телевизорам прокатилась волна вспышек. Коридор застрекотал. Телевизоры ожили и уставились друг на друга зиянием морских глубин.

— Арин, — позвал один из них.

Это был другой голос — мягкий, мужской. Так говорили с напуганными детьми, успокаивали раненых животных.

— Будет лучше, если некоторое время вы поживете раздельно.

Белый свет надо мной задребезжал. Пол пошел длинными черными пятнами.

— …это не то, что ты подумала!.. — издалека крикнул океан.

Коридор превратился в галерею иссиня-черных вод и бесцветных льдов.

— Я перевез кое-какие вещи и учебники, пока ты была в больнице, — продолжил мужчина совсем близко. — Школа начнется через неделю. От нас тебе даже будет проще добираться.

Я вдруг узнал его. Но не потому, что знал лично. Я думал: ого, так это он…

(кто?)

(кто это?)

— Я позабочусь о ней.

— …он предложил подвезти меня из школы…

— Тебе нужен отдых.

— …я бы с ним… я никогда…

— Арин.

— …я ведь знаю, он твой, только твой…

— Арин. Поговори со мной.

— …прости меня, прости, я все делаю неправильно…

Что-то разбилось. Тяжелое, с разлета. Осколки сыпались, сыпались, как на закольцованном повторе. Океан стрекотал. Я заметался по коридору. Я не понимал, откуда лилось столько бессилия, боли. Где она? В какой из глубин? Чем я могу помочь? Голосов становилось все больше. Я перестал различать слова. Все смешалось в хаотичный гул, без пола, эмоций и возраста.

(где ты?)

Я закрыл глаза.

(Ариадна, ты слышишь меня?)

Нематериальные веки вибрировали от несуществующего света. Я накрыл их ладонями. Я искал темноту.

(где у тебя болит?)

Голоса стихли. Океан прислушался. Он жил лишь в телевизорах и был частью восстановленных мною структур. Минотавр, Мару и я вернули океан к жизни вместе с Ариадной. Но в темноте его не существовало. Этот свет придумал я, чтобы лучше видеть. Телевизоры придумал я, чтобы видела она. Без наблюдателей здесь была лишь неразмеченная бесструктурная темнота.

И она спросила:

— Мать?

Ключ заедает и не проворачивается. Не заперто, понимаю я. Куртка падает мимо вешалки. Ах, ну да. Сорвана петля.

Стена кренится. Рука мажет мимо выключателя. Темнота, пошатываясь, приваливается к косяку.

— Мать, — сползает на пол. — Спишь?

Ворочаясь в грязи, она сгибает колено и пытается расстегнуть сапог. Застежка тупит. Из железных зубьев торчит щепоть меха (темнота его не видит). Сорвать бы ее, вместо этого думает она, проходить зиму босиком, заболеть, умереть. Или лечь прямо тут, на перекрестье сквозняков и навсегда заснуть. Но ей не дадут. Ее не отпустят. Темнота слишком ценный экспонат. Для соцслужб и учителей, для сочувственно хлопочущих соседок — для всех тех, кто зовет ее после уроков на чай (чтобы отсрочить возвращение домой) и отдает старую пару сапог (чтобы не нести на помойку). Темнота — символ людского небезразличия. Темнота — тренажер человеческого великодушия. И, подглядывая в ее необустроенную нездоровую жизнь, люди всегда ценят то, что имеют.

Она дергается, рывком освобождая ногу, желая услышать треск если не костей, то хотя бы заношенной до изнанки финской кожи. Проснись, зло думает темнота. Просыпайся. Ну же.

— Чего дверь опять нараспашку? — швыряет по коридору вместе с сапогом. — Мало тебе прошлого раза?

Нашаривая над головой дверную ручку, темнота напрягает колено, упирается стопой в пол. Отработанный годами прием. Выпрямляясь, она припадает на босую ногу и бредет, постукивая единственным каблуком, по длинному черному коридору.

— Мать.

Проем: кухня разгромлена. Ясно, думает темнота.

Проем: замок висит на двери в ее комнату. Целый, видит темнота.

Проем: полоса голубого света зияет в приоткрытой двери. Телевизор, понимает темнота.

— Мать.

Она берется за ручку, чтобы отвести дверь. Чтобы увидеть свет, и структурировать тьму, и предопределить, изваяв из последних секунд неведения, все последующие годы своей жизни.

— Мать, — медлит темнота. — Мать, — соотносит дверные проемы. — Имей в виду, если ты снова сделала это… — из последних сил оттягивает она.

А затем толкает дверь, и свет возвращается.

* * *

За стеной орали.

— …безвоживание. Надо было сразу убрать алкоголь.

— И что теперь?! В ванну ее положить, что ли?!

Я резко сел. Оглушенно оглядываясь, попытался сообразить, кто я и где и как засыпал. Гостиничный номер в Эс-Эйте — наконец-то понял. Шарлотта на соседней кровати, вспомнил последнее, что видел перед сном. Сейчас её кровать была пуста. Покрывало с подушкой валялись на полу.

За стеной кто-то истошно закашлялся. Потом что-то упало, и кашель прервался. Отшвырнув плед, я рванул на звуки.

— Ты! — вопил Влад в ванной комнате. — Хватит выблевывать все подряд, ты ж не булимичка! А ты — не строй из себя главную, когда стоишь и ждешь, как стервятник! И ты!.. Ой, ё-ё-ё. Привет, малой.

Трубы гудели. Из раковины шел пар. Шарлотта стояла на коленях перед унитазом, и тот был весь в черной крови. Как и пальцы ее, окоченело вцепившиеся в ободок, и рубашка Влада, сидевшего рядом.

— Разбудили? — деловито поинтересовался энтроп, стирая со щеки кровь.

— Что происходит?!

Шарлотту рвало, но уже ничем — бесплодными, сводящими мышцы спазмами. Ариадна наблюдала за этим, сидя на краю ванны.

— Из-за искр все происходит быстрее, чем он рассчитывал. Она умирает.

Влад издал едкий, полный жгучей ненависти смешок.

— Как видишь, у снежки все схвачено. Сидит на подборе на случай, если цацки вылетят следующими.

— Это все упростит, — согласилась она.

Симбионт усмехнулся:

— Тогда время обзванивать знакомых хирургов. Даже если она сдохнет прямо сейчас, искр тебе не видать. Уж я об этом позабочусь.

— Вы что, издеваетесь?! — взвился я. — При чем тут искры?!

Они оба посмотрели на меня так, будто я прервал интеллектуальную беседу криком «вива ля революсьен!». Мне захотелось что-нибудь ударить.

Я сел рядом с Шарлоттой, убрал волосы от перепачканного кровью лица. Боль не только лишала красоты его. Она убивала личность.

— И ты ничего не можешь с этим поделать?! — уставился я на Влада.

— Что, например?! — возмутился тот.

— Чтобы ей не было больно! Хотя бы!