«Кто-то оберегает меня и скрывает от посторонних именно то, что я хочу скрыть», — только сказал себе Никита и сразу почувствовал в этих словах неправильность. Таня не была посторонней ему. И не стала бы, даже если б он действительно к ней не вернулся.
Он задумался: «А я могу к ней не вернуться?»
Никита понимал: точный ответ станет известен, только если действие окажется совершенным. То, что вчера он даже не сообщил ей о выписке, еще ничего не значило. Ему просто было не под силу разом впустить весь этот мир. И он решил вкратце повторить тот путь, что уже прошел за эти тридцать шесть лет, постепенно наполняясь. А значит, начать следовало с родительского дома.
Теперь дом тоже оказался не тем, ведь в нем не было матери, и Васька жила отдельно со своим полумужем. Вместо них появились кошки, и Никита думал, что так лучше, чем если б свято место оставалось пустым.
«Может, и вправду он разговаривает с мамой с их помощью», — подумал Никита об отце. А следом увидел лицо матери, каким оно было до того, как у нее начался острый диабет. Ему до сих пор не давало покоя то, что это он чего-то не сделал, чтобы спасти ее. Не достал лучших лекарств. Не нашел того единственного врача. Заработал слишком мало денег…
Она шептала ссохшимися губами, на которых то и дело выступала кровь: «Маленький мой… Любимый мой мальчик…» Никита плакал так, будто и вправду опять превратился в мальчика. Почему-то он не боялся огорчить ее своими слезами, хотя тогда и не задумывался об этом, просто плакал и все. А позднее решил, что умирающему уже не могут навредить слезы близких. Может, в этом и заключается последняя радость: своими глазами увидеть, как тебя любят и не хотят отпускать.
«Ей бы я рассказал, — ему и сейчас захотелось заплакать. — Она всё во мне принимала. Никто меня так не любил… Разве жена может хотя бы выслушать о любви мужа к другой? Или наоборот… Этого не изменить: любовь женщины к мужчине обретает Божественное значение, только если это любовь матери к сыну. Тогда в ней есть и жертвенность, и всепрощение, и…»
Он не успел закончить фразу, внезапно увидев ту, чью любовь только что пытался развенчать. Таня не просто шла к нему, она бежала и на ходу выкрикивала, сияя по-восточному ослепительными зубами:
— Ты здесь! Я так и знала! Отец сказал, что ты ушел, и я сразу поняла, что ты пошел в «Богему»!
«Мой отец», — впервые в нем проснулась эта мальчишеская ревность. Не придав ей значения, Никита сказал:
— Там никого нет. Я заходил к Антону.
Таня сумела остановиться в шаге от мужа, и загорелое лицо ее вопросительно дрогнуло. Кажется, она собиралась броситься ему на шею и не могла понять, что ей помешало.
«Это я ее остановил, — подумал Никита с некоторым страхом. — Господи, неужели я совсем не рад ее видеть?»
— Почему ты сбежал, Адмирал?
Она снизу заглядывала ему в лицо, пытаясь пробиться с помощью этого школьного прозвища — от фамилии Ушаков.
— Я не сбежал. Меня выписали. Все, как положено. А что, они организовали погоню? У них там, наверное, целая псарня страдающих бешенством овчарок…
— Почему ты не поехал домой? Я утром пришла в больницу, а мне и говорят, что ты ушел еще вчера.
«Представляю, как она себя чувствовала!»
— Я…
Кляня свое малодушие, Никита взвыл про себя: «Не могу я этого сказать!»
— Адмирал, неужели ты подумал, что я отрекусь от тебя из-за того, что ты заболел?
Он даже не уточнил, как обычно: «Что-что?», сраженный этой мыслью, которая почему-то даже не приходила в его больную голову. Только сейчас Никите стало приоткрываться, каким непроходимым эгоизмом было все, что он творил и думал до сих пор, а ведь в глазах всего мира не он, а Таня приносила жертву, оставаясь с мужем, который хоть на время, но все же потерял разум.
— О боже! — вырвалось у него. — Я и вправду стал идиотом!
— Никакой ты не идиот, — она ласково взяла его за руку, тоненькая и совсем юная в коротких шортиках песочного цвета и белой маечке.
Таня потянула его, и он пошел, не сопротивляясь, все еще оглушенный этим неожиданным открытием. Ее голос стал счастливым и прозрачным, как утро, в которое она вводила его — подслеповатого и беспомощного. То и дело прижимаясь щекой к его плечу, Таня быстро-быстро говорила о том, что должно было отвлечь его, как зачастую внешний мир без труда отвлекает от происходящего внутри нас:
— Смотри-ка, солнце все-таки выползло! А ведь всю неделю дождь лил. Но тепло было! Тебе не жарко в этих брюках? Пойдем домой, переоденешься. И сходим куда захочешь.
— Я никуда не хочу, — сказал он больше себе самому.
— Еще лучше! Посидим дома. Муська сейчас у моих, побудем пока вдвоем. — И вдруг спросила, поразив Никиту еще больше: — Ты будешь подавать в суд?
Он сперва подумал, что она говорит о разводе, но сразу понял, насколько это абсурдно.
— Ему много присудили бы еще и за моральный ущерб… — продолжила Таня.
— Разве деньгами что-нибудь можно компенсировать?
Никита остановился. Якобы для того, чтобы завязать шнурок, на самом же деле ему уже невмоготу были Танины прикосновения. Они вызывали в нем непрекращающиеся приступы отвращения к самому себе. Он и не представлял раньше, что такое возможно.
— Ты знаешь, что у него порок сердца? — сказала она.
— Порок? Похоже на то… У тебя его не оказалось.
Непонимание делало ее лицо напряженным и острым. Таня уже не помнила того, о чем он говорил.
— В школе… Ты потеряла сознание, помнишь?
— А-а… Это…
— А потом все оправдывалась: «У меня не порок… Не порок».
Она чуть приподняла плечи:
— Может быть… Ты так хорошо это помнишь?
— Кроме тебя, никто не лишался из-за меня чувств.
У нее некрасиво дернулись губы — ярко-красные, как цветок мака. Если б Таня зацеловала его с ног до головы, он стал бы похож на цветущее поле.
— Лишилась чувств? — повторила она голосом, показавшимся Никите незнакомым. — Это ты в самую точку…
— Ты о чем?
Она отвела взгляд и поверх его плеча посмотрела на дом, от которого они уходили.
— Твоя «Богема» потихоньку помирает…
Никита рассмеялся. Не словам, а той старушечьей интонации, с которой они были произнесены.
— Не помрет! За это время она научилась существовать без меня.
— Но ты ее прикончил.
— Чем это? — удивился он. — Моя болезнь не заразна.
Таня взглянула ему в глаза только мельком, но на этот раз с тем трудно переносимым сожалением, которое Никита то и дело замечал в самом начале своей болезни.
— Пойдем домой, — снова предложила она.
И он почему-то согласился, хотя жена открыто уходила от разговора.
— Я хочу на Кипр, — неожиданно сказала Таня, в очередной раз сбив его с толку. — Хочу носить цветастую юбку, такую, чтоб распахивалась при ходьбе. И огромную соломенную шляпу. И чтоб соль выступала на коже, а ты слизывал бы ее.
Это прозвучало жалобно, а Никита почему-то разозлился. Оглядев стену длинного розового дома, снизу выложенную грубо отесанными камнями, которые, верно, и направили Танины мысли в южном направлении, он сухо заметил:
— Не повезло тебе с мужем. Я никогда не смогу свозить тебя на Кипр.
«И ведь ей это известно… К чему тогда весь этот разговор?»
— Нам может быть весело не только на Кипре.
— Зачем же тогда ты хочешь на Кипр?
— Не хочу я на Кипр! Я просто хочу, чтоб нам было весело. Как раньше.
— Нам было весело?
— А разве нет? Вспомни, как ты дурачился с Муськой… Как мы с тобой зарывались в сено… А как отплясывали в твой день рождения! Ведь настоящий карнавал устроили, прямо как в Рио-де-Жанейро.
— Ты танцевала лучше всех…
— Когда это было?
— Три года назад, — ответил он с точностью, которая могла показаться неправдоподобной, но для него была естественной. Тогда начался отсчет нового времени.
Таня громко рассмеялась:
— А! Все-таки помнишь!
— Таня, — начал он и запнулся.
Она сразу перестала смеяться, хотя Никита ничего еще не успел сказать. Когда у нее вытягивалось лицо, щеки становились впалыми, будто от тревоги она худела на глазах. Таня не спрашивала, что он хотел сказать, а Никита ждал этого, чувствуя, что лишь закинутый ею крючок вопроса может вытянуть из него то главное, что, будучи невысказанным, стояло между ними, мешая разговаривать по-человечески.
Таким же — мгновенно иссохшим от страдания — стало ее лицо в тот день, когда Никита по-настоящему увидел ее, хотя Таня встречалась ему уже сотни раз. Тогда для него прозвучал последний школьный звонок. По случаю праздника его одноклассницы неожиданно нарядились в короткие форменные платьица, которые неизвестно где раздобыли. Всех ребят так и начало лихорадить от возбуждения, ведь вдруг выяснилось, что у некоторых девочек такие ножки, на которых и ходить-то преступно — на них можно только смотреть или гладить.
И Никита ошалел до того, что именно это и сделал, даже не замечая, как заусеницы опасно цепляются за тонкий капрон. Кажется, он все же ничего не порвал тогда, а если б это и случилось, то и девочка, скорее всего, ничего не заметила бы: так исступленно они целовались, неумело кусая губы друг друга… Никита даже не услышал, что позади приоткрылась дверь, ведь его пальцы как раз нащупали влагу, значение которой он не сразу и понял.