Юлия Остапенко

Борджиа

Род Борджиа


Пролог

1519 ГОД

Леонардо ди сер Пьетро да Винчи убрал палец с холста, повернулся и тяжелой, шаркающей походкой направился в левый южный угол комнаты, из которого открывался оптимальный обзор. Свою клюку он оставил у стены, и путь дался ему нелегко, а результат не принес ни малейшего удовлетворения. Картина была закончена, во всяком случае, так да Винчи говорил себе — но ни глаза, ни разум, ни сердце ему не верили.

Его просили написать эту картину… сколько? Лет семнадцать, наверное? Нет, восемнадцать. Он тогда состоял при них военным инженером, сделал несколько любопытных машин, больше из желания опробовать свои идеи на практике, чем из стремления услужить. Хотя тогда, восемнадцать лет назад, на рубеже столетий, не было в Италии человека, способного отказаться от службы этому роду. Роду, поработившему Рим. Роду, покорившему разрозненные города-государства Италии. Роду, который едва не изменил тот мир, что Леонардо знал и писал всю жизнь.

Борджиа.

С холста на него смотрели они все.

Глава семейства — Родриго, по восшествии на святой престол римской католической церкви принявший имя Папы Александра VI. Прелюбодей, отравитель, убийца.

Чезаре, герцог Валентино — сначала кардинал, потом предводитель папского войска, победоносно прокатившегося по Романье, чуть было не создавший единое италийское государство. Легендарный силач, прелюбодей, убийца.

Хуан, герцог Гандийский — папский гонфалоньер, блистательный щеголь, зверски зарезанный, как говорили, собственным братом. Прелюбодей, убийца.

Хофре, князь Сквиллаче — ни рыба ни мясо, белая ворона среди своих выдающихся родичей, паршивая овца и бледная моль. Вряд ли убийца, хотя, без сомнения, прелюбодей.

И, наконец, Лукреция — Лукреция Борджиа, одна из красивейших женщин своего времени. Она единственная из всех, изображенных на этом портрете, была все еще жива и содержала в Ферраре великолепный двор. Покровительница изящных искусств, обворожительная, отважная. Прелюбодейка, отравительница и убийца.

Сколько раз они просили его написать их портрет! Обещали баснословные деньги — никто никогда не платил Леонардо столько. Но не в деньгах было дело. Он не хотел. Он не был готов. Он не знал, как.

Он не чувствовал, что в них главное — их величие или их мерзость.

А потом появилась эта женщина. И у него не осталось выбора. Хуже того — у него почти не оставалось и времени. Результат… что ж, результат удручал.

— Вы позволите? — спросила Кассандра.

Она оказалась хорошей натурщицей, могла часами сидеть неподвижно, не только не шевелясь, но даже и не моргая. Было в ней каменное, ледяное спокойствие, свойственное людям, опустошенным великим горем или великой миссией, выжженным дотла. Леонардо она не нравилась, пожалуй, даже больше, чем ему не нравились Борджиа. Но именно ее, эту Кассандру, оказалось легче всего писать. И даже не потому, что она единственная среди всех фигур группового портрета смогла позировать ему — остальные лежали в земле, а Лукреция, жившая в своем замке д'Эсте, не должна была знать об этой картине.

Кассандра оказалась единственным персонажем портрета, не вызывавшим у Леонардо этого ощущения двойственности, претворявшейся в пагубную для художника нерешительность. Если Борджиа были и замечательны, и отвратительны, то с Кассандрой все обстояло проще. Она была чистым злом. Леонардо ощутил это, едва увидев ее впервые. Он всю свою жизнь избегал писать зло, но сейчас ему не оставили выбора.

— М-м, — задумчиво протянула женщина, обойдя холст и окинув его скептическим взглядом. — По правде сказать, маэстро, не лучшее ваше полотно.

Да Винчи посмотрел на нее с нескрываемым раздражением. Никогда ни одна женщина не была настолько дерзка, чтобы посметь оценивать его работу — ни одна, даже Лукреция Борджиа. Но эта была иной. Там, откуда она пришла, все было по-другому. И, зная это, Леонардо невольно благоговел перед нею. Было так много вопросов, которые ему хотелось ей задать.

— Еще бы оно было лучшим, — ответил он, с неудовольствием слыша в своем голосе нотки старческой сварливости. — Вы дали мне всего два месяца. Этого недостаточно даже чтобы…

— Не я, маэстро. Время. Оно не терпит, и я им не управляю.

— Неужели? У меня создалось обратное впечатление.

— Время — река, маэстро да Винчи, вам ли не знать. Можно поймать течение, можно плыть против него. Но вы не повернете реку вспять. Я лишь знаю место, где можно войти в стремнину.

— Да, да… Как вы это назвали — линза?

Это была одна из вещей, о которых да Винчи не терпелось ее расспросить. Она обещала, что когда он закончит, когда картина будет готова, он получит ответы на все свои вопросы. Линзы интересовали Леонардо больше прочего, поскольку были, очевидно, некой особой технологией, которую ему, возможно, удастся воспроизвести экспериментальным путем.

Если, конечно, у него останется время. Время, время… До прихода этой женщины Леонардо думал, что сделал достаточно. Ему казалось, что он устал. Но мир так огромен. И в шестьдесят семь лет ты все еще знаешь о нем так мало.

Кассандра еще раз медленно обошла картину. Большую ее часть Леонардо написал руками, почти не используя кисти. Вернее, левой рукой, поскольку правая окончательно онемела. Вышло грубо, сущее надругательство над сфумато, которое он изобрел, совершенствовал и лелеял почти всю свою жизнь. Но и сама эта картина, отвратительная, отталкивающая, изображающая живых среди мертвецов, была ему глубоко чужда. Кто знает, что скажут потомки, обнаружив ее? Поверят ли, что она создана им? Леонардо и хотелось, и не хотелось, чтобы поверили.

— Что с нею будет? — спросил он, не удержавшись, хотя дал себе зарок не спрашивать Кассандру о собственном будущем и о будущем своих работ. Да Винчи знал, что конец близок (не потому, что она так сказала, он просто знал), и хотел отойти к вечному сну в покое.

— С картиной? О, не тревожьтесь, маэстро. Ее никто не увидит еще много-много веков. Да и потом… она попадет в надежные руки, — ладонь Кассандры легла на задник холста, погладила его, бережно, словно испуганного зверька. — Эта картина не хороша, маэстро да Винчи, но это самая главная ваша картина.

— А Джоконда? — не выдержал Леонардо. Джоконда была его любимицей. Не может же быть, чтобы это нелюбимое, нежеланное детище, этот выкидыш затмил…

Кассандра откинула голову и рассмеялась. В такие мгновения она казалась простым человеком, обычным, живым.

— За Джоконду будьте спокойны. И за это полотно тоже. Как вы его назовете?

Леонардо немного подумал. Затем ответил:

— «Святые черти».

Кассандра кивнула. Отступила на шаг, к тому углу, где стоял да Винчи и откуда открывался наиболее выигрышный ракурс.

— Кое-чего не хватает. Вы что-то забыли, маэстро… нет?

— Помилуйте… — Леонардо бессильно шевельнул своей немощной морщинистой рукой, перепачканной в желтой охре. Он устал, он едва стоял на ногах, ему требовалось вернуться в постель. Но Кассандра не слушала. Она сняла что-то с шеи — какой-то предмет на цепочке, серебристый, но не серебряный. Положила его на подоконник. За окном собирались тучи — к замку Кло-Люсе подбиралась первая майская гроза, — и солнечный луч, чудом пробившись сквозь их пелену, скользнул по спине серебристой ласточки, раскинувшей крылья в полете.

— Закончите картину сегодня, — сказала Кассандра. — А ночью мы с вами выпьем бокал кьянти, и я вам все расскажу.

Леонардо бросил на фигурку мучительный взгляд, тяжко вздохнул и принялся за работу.

Глава 1

1488 ГОД

Сад полнился ароматом жимолости и тюльпанов. Запахи клубились в тончайшем, прозрачном весеннем воздухе, в третье воскресенье мая, в день святого мученика Фугация Римского. В это чудное утро кардинал Родриго Борджиа, вице-канцлер Ватикана, сидел в плетеном кресле на лужайке сочной зеленой травы. Рядом с ним, расслабившись в подвесном гамаке, полулежала уже немолодая, но по-прежнему очень красивая женщина, которую он никогда не смог бы назвать своей женой, и которая, тем не менее, была ею уже пятнадцать лет. Рука Ваноццы деи Каттанеи, белая и пухлая, покоилась в раскрытой ладони кардинала.

— Это удивительно, правда? — сказала Ваноцца. — Как быстро они растут.

Родриго Борджиа кивнул, глядя перед собой. Их дети играли в саду, беря все, что можно, от чудесного дня. Лукреция, расположившись на траве, кормила толстого белого кролика с сосредоточенностью, несколько странной для ее восьми лет. Хуан и Чезаре, двое старших, резвились поодаль и, как обычно, соперничали друг с другом в игре. На сей раз они соревновались, кто дальше прыгнет, раскачавшись на веревке, привязанной к ветке высокого тиса. Любая мать запричитала бы при виде столь опасной забавы. Но Ваноцца деи Каттанеи, известная на весь Рим куртизанка, относилась к ссорам своих сыновей с тем философским спокойствием, что всегда привлекало в ней Родриго. Весь облик Ваноццы, пышной, мягкой, с тяжелыми веками, говорил о полной безмятежности. Объятия этой женщины были тихой гаванью для Родриго, местом, где он мог преклонить свою усталую голову и забыть обо всем.

От тиса донесся победный клич, тут же сменившись радостным гиканьем — Хуану в очередной раз удалось утереть брату нос. Он рос сильным, дерзким мальчиком, и, глядя на его непослушные вихры и надменно задранный подбородок, Родриго с удовольствием думал о том, как через несколько лет, став понтификом, доверит ему папскую армию. Жаль, конечно, что Хуану не достает острого ума и настойчивости Чезаре. Мальчики были почти ровесниками, обоих Ваноцца родила в один год, и они непрестанно состязались за старшинство, так, словно их воля могла перебороть судьбу, распорядившуюся, чтобы Чезаре родился первым. Но Хуан не желал быть вторым в глазах горячо любимого отца — и знал, как добиться своего. Родриго грустно улыбнулся этой мысли и покачал головой. Он не хотел раздоров в своей семье.

Из травы донесся негромкий вскрик. Сонные глаза Ваноццы обратились на дочь, выронившую морковку в траву.

— Все в порядке, дорогая?

Лукреция кивнула, сунув указательный палец в рот и глядя на кролика, столь жестоко отплатившего за ее доброту. Родриго заколебался, думая, что нужно посмотреть, не сильно ли пострадала ее бедная маленькая ручка. Но ладонь Ваноццы была так тепла, кресло так удобно, а главное — лицо Лукреции оставалось таким спокойным, что он остался на месте. Девочка вытащила палец изо рта, слизнула выступившую капельку крови и, подняв морковь из травы, протянула ее кролику снова.

— Ты права, — сказал Родриго. — Они растут очень быстро.

Он умолк на мгновение, а затем добавил, обращаясь больше к себе самому, чем к матери своих детей:

— Я полагаю, пора.

Мягкая рука Ваноццы дрогнула в его ладони. Родриго повернулся: лишь он один умел разглядеть в ее лице признаки напряжения. Вот эта складка у губ — с годами она становится глубже — и легкая тень под веками.

— Ты уверен? — голос Ваноццы прозвучал резко, непривычно громко.

— Вполне, — сказал Родриго. — Ты ведь сама сказала — они уже совсем большие. Осенью Чезаре поступит в университет. Лукреции через год-другой пора будет подыскивать мужа. А Хуан…

— Не говори мне про Хуана, — Ваноцца поморщилась, словно ее одолел приступ мигрени. — Я знаю, как ты его ценишь, но если хочешь знать мое мнение…

— Конечно, хочу, — мягко сказал Родриго.

— Он не готов. Да и Чезаре… не говоря о Лукреции…

— Мне иногда кажется, что это ты обладаешь предметами, а не я. И еще мне кажется, ты бы отобрала их у меня, если бы могла, — поддел жену Родриго, прекрасно зная, как сердят ее подобные беззлобные шутки. — Что они тебе интереснее и, может быть, даже дороже наших детей.

— Не говори глупостей. Я люблю наших детей. А вещи — всего лишь вещи.

— Ваноцца, скажи откровенно: ты не хочешь, чтобы я отдал им предметы, потому что боишься за детей или потому что не готова расстаться с этими… вещами?

— О чем ты говоришь? Мне они никогда не принадлежали.

— И это к лучшему. Поверь мне… Лукреция! — позвал Родриго белокурую девочку, тотчас с готовностью взглянувшую на отца. — Сходи, милая, позови мальчиков. Мне нужно сказать вам всем кое-что важное.

Лукреция тотчас вскочила, подобрав юбки, и побежала к аллее, так что только туфельки замелькали в траве. С разделявшего их расстояния не было слышно, что она говорит своим братьям, но Родриго знал: как бы ни увлеклись они игрой, все бросят и пойдут. Власть, которую сестра уже сейчас имела над ними, удивляла Родриго и порой ввергала его в задумчивость. Хотя рано делать выводы: они все же еще слишком малы.

Родриго запустил руку за пазуху и, отодвинув в сторону крест, вынул связку амулетов, которые носил последние десять лет. Он почти никогда не надевал все три сразу, но сегодня какое-то предчувствие заставило его взять их все. Золотой шнур оплетал три фигурки, выплавленные из серебристого металла. Фигурки изображали животных: быка, паука и ласточку. Родриго распутал шнуровку, высвобождая фигурки, и, наклонившись, по одной разложил на траве. Белый кролик скосил на него налитый кровью глаз и усиленно заработал челюстями.

— Вы нас звали, отец? — звонко спросил Чезаре.

Родриго поднял голову, щурясь на солнечный свет. Солнце слепило его, и он плохо различал лицо Чезаре, видел только его волосы, приглаженные к вискам — он постарался хоть как-то причесаться пальцами, торопясь явиться перед отцом. Хуан, напротив, условностями не смущался — взъерошенный, ощерившийся после жаркой игры, он скалил ровные белые зубы и явно хотел побыстрее вернуться к прерванному состязанию.

Родриго указал им на землю перед собой. Все трое расселись на траве — Лукреция не забыла аккуратно подобрать юбки.

— Дорогие дети, — начал Родриго. — Вы знаете, что нет у меня в жизни ничего лучше, чем вы, и ничто так не радует меня, как ваши улыбки. Мы редко собираемся всей семьей, но вы уже большие и сами понимаете причину этого. Но мне бы хотелось, чтобы сегодняшний день вы запомнили надолго — как знать, когда мы снова сможем собраться вот так все вместе. Поэтому я решил сделать каждому из вас подарок.

— Подарок! — воскликнула Лукреция совсем по-детски и захлопала в ладоши. Она обожала подарки. Хуан тоже оживился. Только Чезаре смотрел на отца внимательно и настороженно, словно ожидая подвоха.

— Подарок, — кивнул, улыбаясь, Родриго. — Посмотрите-ка, они прямо у вас под ногами.

Все трое, как по команде, уставились в траву.

Ваноцца выпрямилась в гамаке, наклоняясь вперед и любуясь блеском фигурок.

— Они прекрасны, не правда ли? — вполголоса спросила она. — Это фамильные драгоценности вашего рода, дети. Ваш отец хранил их, чтобы однажды передать вам.

— Мы можем их взять? — спросил Чезаре, и Родриго кивнул.

— Каждому по одной. Выбирайте сами, к какой ляжет душа.

Он едва успел договорить, как рука его старшего сына с молниеносной быстротой метнулась в траву. Чезаре выдохнул: фигурка оказалась холодной, он не ждал этого, но его замешательство длилось недолго. Он вскочил на ноги, победно сжимая в кулаке фигурку быка, выставившего острые, сверкающие на солнце рога к небу.

— Тогда этот будет мой! — крикнул Чезаре, вскинув руку. — Мой!

— Еще чего! — завопил Хуан, вскакивая вслед за братом. — Бык — символ дома Борджиа! Я выше тебя и сильнее, значит, он принадлежит мне!

— Пошевеливаться надо было, — огрызнулся Чезаре, отдергивая руку. — Отец сказал, что мы сами можем выбирать.

Хуан навис над ним, стискивая кулаки, но Чезаре не отступил, только завел руку за спину, сжимая фигурку. Родриго следил за сыновьями со смесью тревоги и отчаянного любопытства. Того, чего он опасался, не произошло — не возникло чувства потери, ужасного чувства, словно он лишился руки или ноги, отдав фигурку другому. Это оттого, подумалось Родриго, что, в сущности, он их и не отдавал. Его сын был продолжением его самого. Борджиа — это не человек. Борджиа — это род.

— Отдай! Отец, скажи ему! — выкрикнул Хуан и попытался вывернуть руку брата. Родриго кольнуло сожалением: вот сейчас его второй сын одолеет старшего, как всегда случалось между ними в драках, и…

Но в следующий миг не Чезаре, а Хуан с воплем полетел наземь. Чезаре встал над ним. Он тяжело дышал, на скулах ходили желваки, горло дергалось в такт с учащенно бьющимся сердцем. Хуан, оправившись от позорного падения, поднялся на ноги. Секунду братья смотрели друг на друга — а потом покатились, сцепившись, по траве, колотя друг друга и выкрикивая ужасающие ругательства.

— Ах, дети, — вздохнула Ваноцца. — Мальчишки есть мальчишки. Ну а теперь ты выбирай, что хочешь, милая.

Лукреция, словно и не замечая драки, заворожено разглядывала оставшиеся фигурки. Родриго посмотрел на дочь, на вновь проступившее в ее миловидном личике выражение сосредоточенности, присущее скорее опытным шахматистам, чем маленьким девочкам. Ее тонкий пальчик тронул паука, раскинувшего в траве серебристые лапы. Потом Лукреция с неохотой отняла руку и посмотрела на третью фигурку. На ласточку, распрямившую в вечном полете острые, как ножи, крылья.

— Я возьму ее, отец. Можно?

Родриго кивнул, не сводя с дочери глаз.

— Можно, дорогая. Если только ты и в самом деле уверена.

Лукреция взяла ласточку и положила ее на свою ладонь.

Склонила голову, глядя, как мутно, медленно перетекает солнечный свет в отражении на странном металле. Казалось, что там, в этой серебристой глади, свет существует по каким-то иным, чуждым этому миру законам.

— Уверена, — сказала она и прижала ласточку к груди.

«Ее глаза, — подумал Родриго. — Надо же. Так скоро».

И в этот миг спокойную тишину сада огласил крик — пронзительный, высокий крик боли. Хуан катался по траве — теперь уже не сцепившись с Чезаре, а держась за свою руку, прижатую к груди под неестественным углом.

— Ма-а-ама! — верещал он, захлебываясь слезами. — Моя рука!

Чезаре, стоя поодаль, смотрел на своего большого и сильного брата скорее с удивлением, чем с раскаянием. Фигурку быка он по-прежнему сжимал в кулаке — он не выпускал ее во время драки.

Ваноцца встала. Родриго ждал, что она бросится к плачущему сыну, утешит его — в конце концов, она мать и, он знал, любящая мать. Но вместо этого она подняла с земли оставшуюся фигурку паука и, подойдя к Хуану, усадила его прямо. Хуан захныкал, жалуясь, что Чезаре сломал ему руку. Это казалось немыслимым, особенно если сравнить комплекцию мальчиков, но Родриго знал, что Хуан не преувеличивает. Он взглянул Чезаре в глаза — да, все так и есть. Бык, как и ласточка, тоже признал нового владельца.

— Все хорошо, — ровный, низкий голос Ваноццы медом пролился над лужайкой. — Я помогу тебе. Сейчас помогу. Но мы должны закончить, Хуан. Это важно. Возьми. Он твой.

Она вложила паука в трясущуюся мальчишескую руку. Хуан уставился на фигурку, взвыл и в ярости отшвырнул ее прочь так, что она отлетела далеко от него, к самым ногам Родриго.

— Не надо мне этого проклятого паука! Мне больно-о!

— Отведи его в дом и вызови лекаря, — распорядился кардинал.

Когда Ваноцца увела рыдающего Хуана, Родриго наклонился и поднял с земли фигурку паука, отвергнутую его сыном. Намотал на нее золотой шнур и вновь повесил себе на шею. Он был разочарован, но… на все воля Господня.