Юлия Остапенко

Свет в ладонях

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой раскрываются некоторые практические аспекты цареубийства

— Да ну, врёшь, — сказал старший лейтенант королевской гвардии Лоренс Уго младшему лейтенанту Вилли Шнейлю. — Врёшь, не выкинешь ты десятку. Тебе надо ровно десятку, а ты не выкинешь. Зуб даю.

— Если золотой, то давай, — согласился лейтенант Шнейль. — А лучше накинь ещё полтинник, раз недоверчивый такой.

— Пф! — заявил лейтенант Уго и шмякнул на стол ворох мятых банкнот.

Лейтенант Шнейль изобразил на лице самое глубокое презрение, какое только позволяла ему субординация.

— Бума-ажки, — протянул он, не переставая размеренно трясти игральные кости в ладонях. — Серебра уже и не осталось-то, а?

— Полтинник — он и на бумажке полтинник, — недовольно ответил Уго. — Да бросай уже, что ты их всё уговариваешь, ровно актрисульку из «Гра-Оперетты»!

— Вот потому, господин лейтенант, вы и сидите на бумажках без серебра, что вечно спешите. Кости-то, их же как женщину, сперва приласкать надо. Тогда и они тебе улыбнутся любезненько и… в-вухх! — крякнул Шнейль и рывком разомкнул ладони.

Оба королевских лейтенанта, и старший и младший, согнулись над столом, выпучив глаза и чуть не столкнувшись лбами. Потом один из них сказал:

— Твою!..

А другой:

— Эге-гей!

Кто же из них всё-таки врал, а кому повезло обогатиться на пятьдесят бумажных риалов, не имеет к нашему повествованию ровным счётом никакого отношения, потому заострять на этом внимание мы не будем. Собственно говоря, мы и упомянули-то об азартной, но ничем не примечательной схватке двух лейтенантов лейб-гвардии его величества короля шармийского Альфреда IV по одной-единственной причине. Дело в том, что происходила эта игра не в казарме перед отбоем, не в весёлом кабачке на Каштановой улице, не в походе у костерка и даже не в караулке во время долгого и скучного ночного дозора. Будь так, единственное, чем мы могли бы попрекнуть лейтенантов Шнейля и Уго, было бы лишь некоторое нарушение воинской субординации. Но дело всё в том, что сидели два лейтенанта не где-нибудь, а в передних покоях спальни его величества, своего владыки и сюзерена, и отделяла их от короля лишь приоткрытая дверь да приспущенная портьера. Эти двое бравых вояк — один лысый, другой усатый, оба писаные красавцы, — стояли на часах не где-нибудь, а при самой особе светлейшего монарха. Верней, не столько стояли, сколько сидели, и не столько на часах, сколько за игрой в «двадцать одно»… Однако это, впрочем, такие мелочи.

Именно эта картина и развернулась пред взором Джонатана ле-Брейдиса, ещё одного младшего лейтенанта лейб-гвардии, когда он без пяти минут полночь вошёл в передние покои королевской спальни, щёлкнул каблуками, отдал честь и звонким чеканным голосом, какой бывает только у двадцатилетних офицеров гвардии, отчитался о своём прибытии лейтенанту Уго.

При этом, несмотря на твёрдую речь, чёткость движений и безукоризненную выправку, в глубине души юный лейтенант Джонатан ле-Брейдис был изумлён, возмущён и даже шокирован тем, что увидел, едва войдя в передний покой.

Увидел он, собственно, вышеописанное столкновение лбов, сопровождённое крепким словцом как с одной, так и с другой стороны.

А после этого он увидел красную физиономию лейтенанта Уго, который зыркнул на него поверх разлетевшихся ассигнаций и рявкнул:

— Кто такой?

— Младший лейтенант ле-Брейдис, сэр, прибыл нести караул, сэр, — отчеканил тот, продолжая изумляться — теперь уже расстёгнутому воротничку и взъерошенным волосам лейтенанта, а паче всего — подозрительного вида бутылке, которая стояла на полу и которую даже почти не прятали.

Поскольку лейтенант ле-Брейдис был, как уже упоминалось, трогательно юн и столь же трогательно неопытен, лейтенант Уго без труда проследил направление его взгляда и рассердился ещё сильнее.

— А где Хольган? — спросил он, буравя вновьприбывшего таким взглядом, словно это ему, а не Шнейлю, только что проиграл пятьдесят риалов, пусть даже и ассигнациями.

Как и большинство молодых офицеров, Джонатан ле-Брейдис имел склонность распрямлять плечи и прогибаться в талии назад тем сильнее, чем выше был тон обращающегося к нему старшего по званию. После рявканья Уго Джонатан ле-Брейдис чуть только не свёл лопатки и уставился в потолок.

— Старший лейтенант Хольган упал с лошади, сэр, по дороге на службу, сэр. Капитан Рор приказал мне заменить его и явиться на пост, сэр.

Уго с Шнейлем переглянулись. Шнейль пожал плечами, и Уго наконец сел обратно на стул.

— С лошади, говоришь… Поди опять нажрался как скотина. Совсем стыд уже потерял, знал же, что в карауле при самой особе стоять, а всё равно. На гауптвахте теперь дрыхнет, небось?

— Так точно, сэр, — доложил Джонатан.

И ему показалось, что в следующий миг лейтенант Шнейль пробормотал себе под нос что-то странное и совсем в данном случае неуместное, нечто вроде: «Вот же счастливец».

Со Шнейлем Джонатан был в одном звании, хотя и младше его лет на пятнадцать, поэтому рискнул уточнить:

— Вы что-то сказали?

— Стул бери и дуй сюда, вот что он сказал, — вмешался лейтенант Уго. — В «двадцать одно» играешь? Хотя чего я спрашиваю, играешь, конечно. Вон там стул возьми, тот, на котором мундиры, ага. Сбрось их на пол, ну их к чёрту, завтра салаги начистят.

— Сэр… — Джонатан ле-Брейдис, никак не ждавший такого поворота событий, на миг утратил лоск юного звонкоголосого офицерчика и посмотрел на лейтенанта Уго большими растерянными глазами. — Я не… прошу простить, но Устав запрещает посторонние занятия на посту.

Он ляпнул это и сразу же пожалел. Вне всяких сомнений, Устав лейтенанты Уго и Шнейль знали не хуже, чем он. Оба не первый год служили при дворе и, похоже, не первый раз стояли — или всё-таки сидели? — в карауле у спальни короля Альфреда. Они знали, что можно делать на посту, и что нельзя, а также — и это было ещё важнее — знали, что делать как бы нельзя, но можно, если очень захочется. Джонатан ле-Брейдис же всего четыре месяца как приехал в столицу из академии, где его учили не только мастерски ездить верхом, попадать в яблоко с шестидесяти шагов, ходить в разведку и возвращаться живым, с готовностью бросаться грудью на штыки во имя монархии вообще и его величества короля Альфреда IV в частности. Также его учили Чтить Устав — вот так, прописными буквами затавровав это правило у Джонатана в мозгу. И Джонатан Чтил Устав без малейшего труда и без тени сомнений, даром что за четыре месяца неоднократно становился свидетелем куда менее трепетного отношения к этому священному писанию королевского гвардейца. Однако же гвардейцы бывали всякие, и те, кого сажали на гауптвахту, были лишь немногим хуже тех, кто сажал, — это Джонатан понял тоже. Он был хоть юным и звонкоголосым, но отнюдь не безмозглым молодым человеком и втайне от всех (а главное, от себя самого) тешил своё тщеславие мыслью, что место в лейб-гвардии заслужил не только именем своего рода, но и личными достоинствами и достижениями. Правда, за четыре месяца непосредственно службы он пока не имел особой возможности эти достоинства продемонстрировать — и потому очень обрадовался, когда сегодня капитан Рор, взбешённый поведением Хольгана, ткнул пальцем в первого подвернувшегося под руку офицера и отправил его заменить пьяницу на посту. Днём у спальни короля стояло двое гвардейцев, ночью караул усиливали до троих часовых. Теперь, оказавшись так близко к королевской особе, как все эти месяцы он и мечтать не мог, Джонатан начинал понимать, что ночное усиление охраны вызвано не столько боязнью злоумышленников, сколько справедливым опасением, что один из караульных, притомившись, всхрапнёт на посту, а может быть, всхрапнут даже двое, и тогда третий по крайней мере сможет их разбудить.

Для Джонатана, зачитывавшегося в академии трудами великих стратегов и идеологов абсолютной монархии, подобное фантастическое разгильдяйство казалось попранием всего самого святого на свете. Однако лейтенант Уго был старше по званию, а Шнейль пользовался благоволением начальника караула. Поэтому Джонатан прикусил язык. Всё, на что он осмелился, — робко напомнить об Уставе, на тот случай, если бравые лейтенанты вдруг, совершенно случайно, забыли о его существовании.

Судя по взглядам, которыми Джонатан был щедро одарен за это упоминание, — не забыли. Однако ожидаемой выволочки он не получил, равно как и лениво-беззлобной сентенции о том, что «ты, сынок, бумажки принимаешь слишком близко к сердцу, а с бумажками так нельзя, на то и бумажки…» Эти сентенции Джонатан выслушивал регулярно, и всегда сжимал зубы, потому что Устав запрещал пререкаться со старшими по званию, даже если эти самые старшие этот самый Устав бессовестно попирали. К слову, одно с другим в голове у Джонатана как-то плохо стыковалось. Надо ли уважать тех, кого велит уважать Устав, если сами они не уважают Устав? Мысль была такой огромной и непростой, что размышлять о ней во время ночных дозоров было весьма удобно, ведь она не давала покоя, и нечаянно задремать, терзаясь ею, Джонатан физически не мог.

Этой мыслью он решил занять себя и сегодня, когда, в ответ на его вежливый отказ, лейтенанты Уго и Шнейль хмыкнули и вернулись к прерванной игре, оставив Джонатана топтаться у порога. В комнате было жарко, здесь была печка, и её топили очень щедро — не дровяная печка, конечно, а люксиевая, поэтому тепла от неё было ещё больше. Неудивительно, что офицеры предпочли снять мундиры, оставшись в одних сорочках и штанах. Джонатан неуверенно переступил с ноги на ногу, но тут же отбросил крамольную мысль последовать их примеру. Устав есть Устав, и он, Джонатан ле-Брейдис, сын Аллана ле-Брейдиса и внук Мортимера ле-Брейдиса, не допустит, чтобы, явившись с нечаянной проверкой, капитан Рор обнаружил его забывшим свой долг и воинскую честь.

— Снял бы ты и впрямь мундирчик, сынок, — ласково сказал Шнейль, пока Уго с сосредоточенным видом плевал на свои кулаки, в которых были зажаты игральные кости. — Ты ж спечёшься в нём так, что хоть в салат тебя стругай.

— Благодарю вас, мне нисколько не жарко, — невозмутимо ответствовал Джонатан и слизнул ниточку пота, выступившую над верхней губой.

Шнейль посмотрел на него с жалостью, на удивление глубокой и искренней, и было в этом взгляде что-то такое же странное, как в недавно обронённом «счастливце» в адрес засевшего на гауптвахту Хольгана. Но Джонатан не обратил на это внимания.

— Зря. Старику-то всё равно, право слово, — сказал Шнейль, и Джонатан не сразу понял, что «старик» — это он о короле.

И вот тогда Джонатан в первый раз посмотрел на дверной проём и портьеру, отделявшую передний покой от королевской спальни.

Там было тихо и совершенно темно, и, судя по всему, так же жарко, как здесь. В этих двух комнатках топили сильнее, чем во всём остальном дворце. Ибо дворец уже много месяцев как опустел, затих и потемнел, покрылся паутиной и пылью, которую всё реже убирали слуги, столь же расхлябанные, сколь гвардейцы, и столь же нерадиво исполнявшие свои обязанности. Ибо король, старый король Альфред, умирал. Он умирал давно, тяжело и долго, словно смерть потихоньку сматывала бечёвку, к которой была привязана его мерцающая душа. На людях он не появлялся уже больше года, так что Джонатан, явившись служить своему монарху после выпуска из академии, даже не видел его, и вся служба заключалась в простаивании среди пыльных коридоров или мрачных внутренних двориков, куда почти не заглядывало солнце. Несколько месяцев назад, как раз перед приездом Джонатана, король Альфред перестал выходить из своих покоев, а вскоре и вовсе слёг, и теперь, по слухам, совсем не поднимался с постели. Лекари давно махнули на него рукой — все средства были испробованы, все снадобья выписаны, все молитвы прочитаны, и оставалось лишь ждать конца, который всё не наступал и не наступал, так что даже печальная торжественность неизбежной смерти, которая сопутствует обычно умиранию королевской особы, успела всем надоесть, а потому утратила своё трагическое величие. Двор разъехался кто куда — король не узнавал почти никого из своего ближайшего окружения, так что не было смысла отираться неподалёку в надежде урвать кусочек предсмертных милостей. Дворец Сишэ, где когда-то давались блистательные балы, опустел. При короле остались лишь его камердинер, такой же дряхлый старик, и единственный из огромной армии лекарей, то ли самый упрямый, то ли самый безграмотный, которому просто некуда больше было податься, тогда как положение придворного лекаря чего-то да стоило. Дюжина гвардейцев всё ещё несла караул в пустующих залах, да дюжина слуг кормила этих гвардейцев (сам король уже почти ничего не ел) — вот и всё, что осталось от былого величия дворца Сишэ и короля Альфреда IV.

Возможно, Вилли Шнейль был прав и «старику» было решительно всё равно, что его лейб-гвардейцы, хранители еле живого тела, режутся в кости в пяти шагах от его смертного одра. Но Джонатан ле-Брейдис считал, что уважение к Уставу — это лишь первый урок уважения, который преподносит жизнь будущему офицеру, и, чтя Устав, офицер будет чтить также того, кому служит, до последнего вздоха, его или своего. Поэтому для Джонатана не имело значения, видит ли его старый король, сознает ли его присутствие за приспущенной портьерой. Джонатан стоял на часах, вытянувшись, положив ладонь на эфес шпаги и отведя локоть в сторону на положенные три с половиной дюйма, так, словно ничего важнее в жизни ему делать не приходилось и уж наверняка не придётся.

Было около четверти второго (ратуша располагалась от дворца недалеко, и бой часов был в Сишэ отчётливо слышен), когда в пустом, глухом и тёмном коридоре послышалось какое-то странное оживление.

Джонатан, всё ещё размышлявший о вечной дилемме «уважать ли не уважающих Устав», был начеку и мгновенно встрепенулся. Уго со Шнейлем продолжали игру, напрочь игнорируя его присутствие, и уже давно позёвывали, но, заслышав шаги, тоже насторожились и поднялись, а Шнейль даже потянулся за мундиром.

Ночные визитёры в Сишэ были исключительной редкостью, и все трое сразу поняли, что визит этот — неспроста.

Джонатану мучительно захотелось, чтобы это всё-таки оказался капитан Рор с нежданной ревизией. Он тут же упрекнул себя за злорадство, мелькнувшее в этой мысли, а через секунду — и за глупость своего вывода. Шаги в коридоре никак не могли принадлежать капитану — они были лёгкими и тихими, едва шелестящими в пыльной пустоте коридора, и, если бы не скатали ковры, мягкий ворс наверняка заглушил бы их. Нет, это был не капитан Рор, это была какая-то женщина, вернее, несколько женщин — кажется, две или три. Женщины входили к королю лишь затем, чтобы сменить ему простыни или вынести испачканное судно, потому что старому камердинеру тяжело было за ним наклоняться. Но вряд ли бы такими вещами стали заниматься ночью, поэтому…

Что «поэтому», Джонатан заключить не успел. Дверь распахнулась, и женщина, отворившая её, отстранилась, давая дорогу другой особе, которая и ступила первая в передний покой королевской спальни. Она была очень маленького роста и хрупкая, миниатюрная — это всё, что Джонатан успел заметить. Это, да ещё две крохотные белые ручки, выпорхнувшие из широких рукавов плаща и откинувшие капюшон. Она даже не сняла верхнего платья, идя к королю, и, судя по её частому поверхностному дыханию, очень спешила. А ещё это дыхание говорило о том, что ходить быстро она не привыкла.

— Прошу, ваше высочество, — сказала одна из двух женщин, вошедших следом. Одна из них тоже была в плаще и торопливо распутывала завязки у горла, а вторую Джонатан раньше видел — это была леди Гловер, старшая придворная дама, одна из немногих, кто ещё не покинул дворец.

Лейтенант Уго встал у них на пути, странно блестя глазами. Леди Гловер смерила его таким взглядом, что блеск этот притух на мгновенье.

— Дорогу её высочеству, солдат, — отчеканила она так по-военному резко и жёстко, что Джонатан невольно вытянулся в струнку. Уго потоптался немного на месте, потом повторил, растягивая слова:

— Её-ё высо-очество? Ми-илости про-осим.

И отступил, давая путь принцессе и её спутницам.

Те немедленно двинулись вперёд. Принцесса, не проронившая ни слова, лишь тряхнула волосами, присобранными на затылке и примявшимися под капюшоном. Они у неё были то ли русые, то ли каштановые — Джонатан в полумраке не успел рассмотреть. И лица её не успел рассмотреть — пялился, как болван, чуть только рот не разинув, и думал, что ну надо же, как получилось…

Надо же, что именно сегодня, в ночь, когда его совершенно случайно назначили в караул при спальне монарха, в город вернулась единственная дочь короля, принцесса Женевьев, покинувшая страну много лет назад.

В сущности, это было всё, что Джонатан знал о принцессе. Во дворце её вспоминали редко, а сам он если и задумывался о ней, то лишь гадая, почему она не приедет к умирающему отцу. Что ж, вот и приехала… Портьеру за ней опустили, и дверь закрылась, отрезав королевскую спальню от передней.

Уго со Шнейлем переглянулись. Вся их расхлябанность разом куда-то пропала. Они натянули свои мундиры, и Джонатан мысленно одобрил это, радуясь, что даже в самом бесстыжем разгильдяе может проснуться чувство долга перед своим сюзереном. Король умирает, и только что мимо них прошла будущая королева. Теперь она уже не покинет столицу — и, как знать, может, только мечта о встрече с ней держала в живых бедного старого короля. Принцесса, похоже, очень спешила к отцу, раз о её возвращении не было объявлено официально, и сейчас вбежала к нему, не сбросив заляпанного дорожной грязью плаща. Впрочем, это было немного странно, ведь о болезни короля Альфреда было известно давно и…

Джонатана так увлекли эти мысли (он вообще относился к породе молодых людей, склонных уплывать в мечтах незнамо куда), что он едва не пропустил момент, когда Вилли Шнейль, натянув мундир и сунув за пояс свой пистолет, вынул из ножен форменный кортик и, ступив к Джонатану, ударил его в правый бок.

Джонатан опомнился за долю мгновения до этого и успел отшатнуться. Лезвие пропороло ему мундир. Если бы Джонатан поддался на уговоры и, по примеру своих товарищей, тоже разделся, сейчас в боку у него была бы колотая рана и его кровь хлестала бы на тёплый, нагретый люксиевой печкой мозаичный пол. Вот так рьяная верность Уставу спасла Джонатану ле-Брейдису жизнь. Впрочем, задумался он над этим гораздо позже.

Шарахнувшись от нападающего, Джонатан покачнулся, и это дало Шнейлю ошибочную уверенность, что нападение удалось. Он расслабился на секунду и опустил кортик, тогда как Уго, неподвижно стоявший в стороне, молча наблюдал за происходящим. Джонатан инстинктивно понял, что это необходимо использовать, схватился за бок и, захрипев, стал оседать на пол. Шнейль расслабился окончательно — и лишь секунды через две заметил, что на пальцах Джонатана, сжимающих разорванную ткань мундира, нет крови. Шнейль рванулся к нему опять, но драгоценное время было уже упущено: Джонатан выхватил шпагу левой рукой и вонзил её кончик Шнейлю прямо в горло, открытое распахнутым воротом сорочки.

Шнейль рухнул на него, булькая кровью. Джонатан увернулся от валящегося тела — и в тот же миг лицо его опалило порохом. Ему опять повезло, второй раз за эти безумные полминуты, самые безумные в его недолгой жизни. Уго стрелял почти в упор, но умудрился промазать, и пуля выбила золочёный изразец из печи, разнеся его вдребезги. Уго чертыхнулся и швырнул пистолет на пол — перезаряжать не было времени. Но вместо того, чтоб выхватить шпагу, он кинулся к спальне короля, оставив за собой и Шнейля, валявшегося в луже крови, и оторопевшего, оглушённого выстрелом лейтенанта ле-Брейдиса.