— А это наш патриарх Борис Виссарионыч! — Дидим с полупоклоном представил отца. — Шкуратов, а для своих — Папа Шкура, если не возражаете.

Папа Шкура, сидевший во главе стола, захохотал и ударил в ладоши, остальные подхватили аплодисменты — даже бледноватая сухопарая женщина с красиво уложенными волосами свела и развела ладони. Как вскоре выяснилось, это была Евгения Лазаревна, первая жена Шкуратова-старшего, мать Дидима.

По левую руку от Папы Шкуры сидела его мать — Маргарита Светлова, Марго, одетая в лиловое и серое, в шляпке-таблетке набекрень и с папиросой в пятнистой руке.

— Главное ее сокровище — ночной горшок с портретом Наполеона на дне, — громким шепотом сообщил мне Дидим, навалившись грудью на стол. — Столп, ограда и эффигия нашей семьи. Обожаю ее бешено.

Мы сели сбоку, напротив Дидима и его младшей сестры Алены, ослепительно красивой девушки с огромными раскосыми глазами. Она с улыбкой помахала нам рукой, а потом еще послала мне воздушный поцелуй.

Рядом с Дидимом, развалясь на стуле, как в кресле, и высоко задрав колено, сидел Конрад Арто — с выбритыми висками, в черном галифе и высоких сапогах, в черном френче и черной рубашке, застегнутой под острым кадыком, — он откликался на прозвище Штандартенциркуль.

Вся в черном, но празднично черном с серебряной вышивкой, была жена Дидима — имени ее не помню, больше я ее не видел, но между собой ее называли Княжной: она и впрямь принадлежала к какому-то грузинскому старинному княжескому роду.

Ее опекал Минц-Минковский — круглолицый пузатенький очкарик с трубкой в зубах, в сером костюме-тройке от лучшего портного Большого театра, он весь вечер ухаживал за Княжной, демонстративно комкавшей в руках платок. Все называли Минц-Минковского только по фамилии, имени его я так и не узнал.

Мужчина, занимавший место по правую руку от Шкуратова-старшего, чувствовал себя, похоже, не в своей тарелке. Справа на его офицерском мундире с погонами майора красовался ромбик какого-то военного училища, а слева — звезда Героя Советского Союза. Коротко стриженный, с костистым лицом, широкоплечий и длиннорукий, он смотрел прямо перед собой невидящими глазами.

А вот его сосед Роберт Скуратов чувствовал себя здесь как дома. Невысокий, плотный, без пиджака, но в жилете и с галстуком-бабочкой, он с улыбочкой курил сигару, высоко поднимая локоть, чтобы все могли разглядеть «Swatch» на его правом запястье, и лишь изредка на его холеном лице появлялось выражение, какое, наверное, бывает у дирижера, услышавшего фальшивую ноту. Его называли Бобом, а если хотели позлить-подразнить — Бобинькой.

Даже сейчас, когда я пытаюсь описать людей, собравшихся тем вечером в доме Шкуратовых, я медлю в нерешительности, потому что до сих пор не понимаю, как описать Шашу.

Она сидела справа от Дидима, но была сама по себе. Смотрела на меня с полуулыбкой, чуть приоткрыв рот, как красавицы Амарны, но взгляд ее был как будто усталым. За годы нашего знакомства я так привык к ее красоте, что уже почти и не замечаю ее. Привык и к ее покалеченной левой руке, которую в тот вечер она прятала от чужих глаз. Привычка не только спасает нас от бессмысленности жизни, но и хранит наши чувства. Наверное, так чувствует себя старик-смотритель Лувра, каждый день проходящий мимо «Джоконды», или афинский вор, промышляющий в толпе у подножия Парфенона. Плавно змеящиеся черты придавали ее образу завершенность, какая свойственна только умирающим и великим произведениям античности. У пятнадцатилетней девочки были взгляд и повадки искушенной женщины.

Когда Дидим макнул указательный палец в красное вино и попытался смочить ее губы, она взяла его палец в рот с таким видимым наслаждением, что у меня похолодел лоб. Но после этого она снова взглянула на меня и, кажется, чуть-чуть наклонила голову, и это движение осталось в моей памяти навсегда, превратившись в неоскорбляемую часть моей души.

Внезапно я понял, что́ объединяет всех собравшихся за столом: нежные лица. И ни возраст, ни пол, ни мужественность или женственность тут не имели никакого значения. У них у всех были нежные лица, словно никакая мировая грязь никогда не касалась их и никогда не коснется. Они были бы превыше любой грязи, даже если б состояли только из грязи. И это странное чувство не оставляет меня всю жизнь.

— Итак, — громким внушительным голосом произнес Шкуратов-старший, — с Рождеством!

Бобинька вдруг вскочил с бокалом в руке и заговорил нараспев:

— Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума: в нем бо звездам служащии, звездою учахуся, Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе!

В тон ему ответил Минц-Минковский:

— Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит: ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют: нас бо ради родися Отроча младо, Превечный Бог!

— Ура, — сказал Дидим без улыбки и чокнулся с Шашей. — За победу сил добра над силами разума.

— Наш Виссарион, — сказал Папа Шкура, обращаясь к Елизавете Андреевне, — давний сторонник победы цивилизации над культурой, то есть Запада над Востоком, свободы над Россией…

Так я узнал имя новообретенного брата: Виссарион.

— Предпочел бы решать проблемы, а не разгадывать тайны, — ответил Дидим.

— Умеют же журналисты продемонстрировать, — ленивым тоном проговорил Конрад, — как письменность ослабляет силу речи.

— А вы знаете, — сказала Шаша, вертя в руках кусок хлеба, — когда моя бабушка видит в хлебе дырки, то крестится и говорит, что в них Христос ночевал…

Оказывается, она владела искусством подворовывания, как говорят актеры: второстепенный персонаж не может воровать у главного внимание зрителей — только подворовывать, играть в его тени, лишь изредка выходя на свет.

Все с облегчением рассмеялись, выпили и потянулись к закускам.

Княжна уронила вилку, нагнулась, но ее опередила молодая большеглазая женщина в облегающем платье, подхватившая вилку с пола.

— Вилка упала — это женщина придет, — объявила она, — а нож — мужчина. Не пора ли подавать горячее?

Через несколько минут большеглазая — ее называли Глазуньей, — красиво выгибая стан, торжественно внесла поднос с гусятницей. Проходя мимо Шкуратова-старшего, она легонько коснулась его плеча.

Евгения Лазаревна вспыхнула, попыталась взглядом призвать Глазунью к порядку, но та ответила презрительной ухмылкой, после чего экс-жена уставилась на мою мать, которая на мгновенье нахмурилась, соображая, что к чему, и вдруг покраснела. Она, возможно, и раньше догадывалась о любвеобильности Папы Шкуры, но теперь своими глазами увидела не только бывшую жену, но и еще одну любовницу, которая явно не собиралась уступать сопернице.

Этот стремительный обмен взглядами поразил меня не меньше, чем палец Дидима, который Шаша взяла в рот.

Шкуратов-старший постучал вилкой по стеклу, встал и заговорил:

— Поэт назвал Христа словом в слове. Понятно, что речь идет о том самом слове, которое останавливает битвы и наполняет сердца любовью. В память об этом слове всемогущий Господь даровал людям речь, чтобы они всю жизнь стремились выразить нечто такое, что их объединяло бы, вело к мечте, к идеалу. Дар вещего слова дан немногим. И мы принадлежим к этим немногим. Нет, мы не владеем самим драгоценным даром, но мы неустанно служим у алтаря, где он может родиться. С Рождеством Христовым, мои дорогие!

Все встали и выпили, но я слышал, как Дидим сказал себе под нос: «Вот бля…»