Несколько лет назад ему удалось угодить подарком самому государю Михаилу Федоровичу, боявшемуся за здоровье своей царственной матери — великой инокини Марфы (в миру Ксении Шестовой), очень чуткой к московским морозам.

Речь идет о коротких штанах, застегивающихся под коленом, которые во Франции называются culotte, а после того как королева Екатерина Медичи приспособила эти штаны в качестве нижнего белья для женщин, стали называться calzoni.

В благодарность за этот подарок государь оказал великую честь, приказав писать Звонарева с «вичем» — Матвеем Петровичем, а не Матвеем Петровым, как прежде, — а также освободил от дополнительных налогов, любого же его обидчика велел наказывать вдвое строже, чем установлено законом для всех прочих.

Недавно Звонарев подвергся нападению ночных разбойников возле своего дома в Толмачах и, по моим сведениям, умер или находится при смерти.

* * *

Матвей Звонарев,

тайный агент, записал в своих Commentarii ultima hominis:


Возницы на Замоскворецком мосту — меховые шапки, зипуны, полосатые халаты, войлочные шляпы, бритые затылки и рыжие бороды — орали друг на друга и хлестали лошадей, повозки сталкивались и скрипели, верблюды трубили, псы лаяли, пешеходы едва успевали уворачиваться от кнутов и падавших с телег бочек, немецкие пехотинцы пытались прорваться через толпу, лупя в огромные барабаны и хрипло матерясь по-русски, над куполами соборов, над толпой у торговых рядов, кипевшей на Красной площади, поднимались густые дымы, мужчины мочились на кремлевскую стену, окутанные едким желтым паром, в воздухе кружили хлопья сажи и редкие снежинки…

Чуть отодвинув кожаную занавеску, я глубоко вдыхал запахи березового дегтя, яблок и конского навоза, переводя взгляд с кремлевских башен на тлеющие в глубине Зарядья кресты Ивановского монастыря.

Когда-то на этом небольшом промежутке земли началась и завершилась русская Смута. Сюда, на Красную площадь, выволокли нагое тело мертвого Лжедмитрия I, которое бросили на прилавок торговки рыбой, а сверху — тело его любимца Петра Басманова.

Здесь в марте 1611 года бушевало страшное сражение, после которого шведский агент Петр Петрей де Ерлезунда написал: «Таков был страшный и грозный конец знаменитого города Москвы», полагая, что Москва «разорена и разрушена до основания».

А как звонили колокола и плакали от радости тысячи людей, стоявших на коленях, когда Кремль был освобожден от поляков.

И как сжималось мое сердце, когда мне пришлось выносить на руках из возка крохотного сына Марины Мнишек — Ивана, чтобы передать его палачу.

Малыша казнили осенним ненастным вечером за Серпуховской заставой.

Эта казнь была скорее необходимой, чем неизбежной: имя мальчика было дьявольским паролем для всех врагов России.

А через месяц из кельи Ивановского монастыря, где вода стояла до колен, вынесли мать Ивана — Марину Мнишек, глаза которой превратились в лед, черный от слез.

Бедная девочка, игрушка в руках циничных и жестоких политиканов, вышедшая замуж за нелюбимого чужака, а после его смерти без памяти влюбившаяся в другого самозванца — Лжедмитрия II, шкловского еврея, от которого и зачала сына, повешенного впоследствии рядом с кладбищем для самоубийц.

Тогда казалось, что этими символическими смертями Смута наконец-то завершилась…

Я задернул занавеску, откинулся на спинку сиденья и вернулся мыслями к предстоящей встрече с Великим Государем и Патриархом всея Руси Филаретом, который ждал меня в доме на Варварке, с незапамятных времен принадлежащем роду Романовых.

Выбор места был странным: дом пустовал больше двадцати лет, с той самой ночи, когда Годунов обрушил всю свою злобу на семью Романовых, уничтожив многих из них, но думал я не об этом — мне предстояло доложить старшему Государю о поездке в Суздаль, чуть не закончившейся для меня гибелью.


В первых числах сентября стало известно о смерти в суздальском Покровском монастыре инокини Ольги — в миру Ксении Годуновой, и в тот же день меня вызвали в Кремль.

Кир Филарет был краток: мне предстояло немедленно отправиться в Суздаль, чтобы лично удостовериться в смерти дочери Годунова.

В последние месяцы она чувствовала себя плохо, о чем сообщила в письме царю Михаилу, попросив похоронить ее в Троице, рядом с отцом. Душеприказчиком своим она назначила боярина Никиту Вельяминова-Зернова Обинякова.

— Мы должны знать, как умерла царская дочь, — сказал патриарх. — И поторопись, Матвей: иногда факты гниют, как люди.

Филарет что-то недоговаривал. Возможно, патриарх располагал информацией, которая и заставила его в нарушение всех правил задержать похороны инокини Ольги и отправить меня в Суздаль, но делиться своими подозрениями он не стал.

А подозрения, похоже, были весомыми — недаром же мне было велено скакать без задержки, меняя лошадей на ямских станциях не в обычном порядке, а «по слову и делу Государеву».

— А что грек? — спросил я. — Facit hoc scire? [Он не знает об этом? (лат.).]

— Scit sed non intelligere [Знает, но не понимает (лат.).], — с усмешкой ответил кир Филарет. — Пусть пока так и будет.

Речь шла об архиепископе Суздальском и Тарусском Арсении Элассонском, который прибыл из Греции во времена Годунова, чтобы участвовать в избрании первого патриарха всея Руси Иова, остался в Москве, возлагал шапку Мономаха на Лжедмитрия I и корону на Марину Мнишек, претерпел немалые беды во время Смуты, а в мае 1613-го поставил свою подпись на грамоте об избрании на царство Михаила Федоровича. В общем, этот грек был типичным русским интеллигентом нашего времени, который добросовестно заблуждался, раскаялся и стал служить власти верой и правдой.

Если я правильно понял Филарета, у меня не было нужды встречаться с Арсением.


Как и у всякого мужчины, который впервые садится на лошадь в пять лет, мозоли на моих бедрах, от паха до колен, твердостью не уступали булату, но бешеная скачка на протяжении тридцати немецких миль, то есть двухсот русских верст, стала серьезным испытанием для моего организма, который пришел в себя только после кружки перцовки и вареной говядины, поданной кабатчиком на куске хлеба.

Через полчаса я был готов к делу.

Перепуганные монахини и вовсе помертвели, прочитав царскую грамоту, которая давала мне право осмотреть покойную, если потребуется, «в ее телесном естестве».

Выставив у дверей караул, я спустился в погреб, где на плите льда, присыпанной песком, покоилось в открытом гробу тело инокини Ольги, освещенное тусклой свечой.

Повесив фонарь на крюк, вбитый в низкий сводчатый потолок, я склонился над телом.

В простом гробу лежала сморщенная старушка, укрытая до подбородка шитым покрывалом. Она умерла, достигнув почтенного возраста — сорока лет, но выглядела на все сто. В щелке между приоткрытыми губами виднелись волокна пакли, которой ей набили рот, чтобы щеки не казались такими впалыми. Брови, сходившиеся на переносье, поредели и уже не придавали лицу весело-сердитого выражения, которое когда-то сообщало ей такую пикантность. Руки ее были сложены крестом на груди, но, вопреки обычаю, левая лежала поверх правой, сжатой в кулак. Пальцы правой руки были поцарапаны — похоже, монахини пытались разжать кулак, но им это не удалось.

Я помнил ее совсем юной: она была статной, полнотелой, ее пышная красота восхищала русских, но не иностранцев, отмечавших только необыкновенную белизну ее кожи, крошечные ступни и пышные черные волосы, лежавшие крыльями на плечах. Отец дал ей хорошее образование, но все его попытки выдать Ксению замуж потерпели неудачу.

А вскоре после смерти Бориса Годунова царская дочь, неосторожный взгляд на которую когда-то расценивался как государственное преступление, стала одной из множества жертв великой Смуты.

У нее на глазах убили мать и брата, а ее Лжедмитрий сделал своей наложницей.

Многие до сих пор гадают, почему царь-самозванец не расставался с Ксенией почти полгода, ведь обычно его связи с женщинами были очень непродолжительными.

Говорили, например, что Лжедмитрий держал Ксению Годунову при себе, чтобы жениться на ней, если народ не примет в качестве его жены и царицы католичку Марину Мнишек, а попытки подавления бунта провалятся.

Эта политическая версия, безусловно, по-своему убедительна, но мне ближе версии, так сказать, частные, высказанные теми, кто был мне близок.

Скажем, Птичка Божия только фыркнула, когда я рассказал ей о политических планах Самозванца, связанных с Ксенией.

— Страсть, — сказала она, — вот что их связывало — страсть. Девочка умная, с пылким воображением и обильным телом, запертая в золотой клетке, — что она могла знать о своих подлинных желаниях? Самозванец, по приказу которого на ее глазах убили мать и брата, вызывал у нее ужас и страх, но именно он открыл источник темных вод, именно он превратил ее в бесстрашную и алчную самку, и она была с ним счастлива счастьем, которое превыше всякого ума. Но и он не ожидал такого поворота событий. Он стал жертвой своей жертвы. Будь я философом, обязательно сочинила бы книгу о загадках человеческой души, в глубинах которой, как в реторте алхимика, горе и страх непостижимым образом превращаются в любовь…