— Да вы не опасайтесь.

Сизова так открыто, так неожиданно улыбнулась, что Лиза тотчас назвала свой петербургский адрес.

— Ага, не здешние, стало быть, — отметила Сизова. — Ну хорошо, ладно.

На улице Лиза струхнула: оставила адрес, дура! Всегда эдак: скажешь, сделаешь, а потом — батюшки! Вот дура… Сережка хорош: отдашь Сизову, и больше ни гугу! Но ведь мало ли что, успокаивала себя Лиза, а может, правильно?

Успокаивала, но нехорошие предчувствия владели ею. Торопливо расплатилась в номерах, помчалась на Николаевский вокзал. До поезда было долго, на вокзале мерещились преследователи, она ходила в окрестных улицах, повитых паровозной гарью, холодными руками сжимала ручку баульчика, картонку с обновами. Нехорошие предчувствия не оставили и в поезде, и Лиза то и дело украдкой озиралась.


А в Москве продолжались торжества по случаю возложения короны на толстого мужчину в генеральской форменной одежде. И на супругу его — темноволосую женщину с бархатными глазами, в длинном платье из серебряной парчи с орденом святой Екатерины на пурпурной ленте.

В Успенском соборе придворная капелла исполняла “Милость и суд воспою тебе, господи”. Управляющий капеллой Балакирев, облаченный в мундир придворного ведомства, стоял на правом клиросе; его помощник, тоже в придворном мундире, Римский-Корсаков, высился на левом клиросе. “Милость и суд воспою тебе, господи”, — пели певчие. Рядом с Корсаковым поместился человек во фраке, единственный в соборе человек во фраке — художник Крамской. Он был назначен увековечить картину коронации. Крамской рисовал, певчие пели. Император, начавший царствование виселицами, входил в Успенский собор. “Милость и суд воспою тебе, господи”.

Он прочел символ веры, у него был мягкий голос простодушного, примитивного тембра. Митрополит возгласил: “Благодать святого духа да будет с тобой, аминь”.

Этим вот “аминем” и началось, в сущности, главное действо. В нем было множество ритуальных телодвижений и телоположений, бессчетное повторение господнего имени, надевание неудобных для головы шапок, изукрашенных драгоценностями, поднесение порфиры, державы, скипетра. В этом действе были протодьяконовский бас, коленопреклонения и лобызания, пальба и трезвон, народ, кричавший на всю Ивановскую и на всю Кремлевскую площади. И тяжелый взгляд генерала Черевина, и просветленное лицо Победоносцева, и вытянутый, будто аршин проглотивший Плеве, уже произведенный в тайные советники, и развернувший плечи Судейкин, еще не удостоенный полковничьего чина.

А после — иллюминация, гульбище на Ходынском поле, пьяное и людное, и торжественный марш в Сокольниках, тот самый коронационный марш, который сочинил композитор Чайковский с “величайшим отвращением”, а Танеев дирижировал в Сокольниках, очень хорошо дирижировал.

Руки уже не напоминали о зыбкой тяжести. Бог не выдал, сюрпризов не было. И все ж хорошо бы в Гатчину. Нет, надо ездить на Ходынское поле, где чернь опорожнила тысячи бочек пива, и в Дворянское собрание надо ездить, где танцует “эта сволочь”.

А на обширном дворе Петровского замка в трех громадных шатрах истово кушают шестьсот тридцать волостных старшин — подстриженные окладистые бороды, медали, крепкие шеи.

Потом стоя они истово слушают мягкий, простодушный, вразумляющий голос:

— Следуйте советам и руководству ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным и нелепым слухам и толкам о переделах земли, даровых прирезках и тому подобном…

Глава четвертая

1

Настоящее торжество не в Кремле вершилось, а там, где Нил Сизов приютился. Май как из духовки шел. В озерцах яснела вода. Вечерами майский жук гуще жужжал. Паровозы на Смоленской дороге кричали будто октавой ниже: березняки да осинники, одевшись листвою, глушили их окрики.

Местность была в увалистых холмах. Если взойти на взгорок, хорошо видно, весело глядеть. Конечно, и за Тверской заставой рощи, там-сям огороды, но со здешним привольем не сравнить. Живи, радуйся. И дядя Федя по-родственному принял, точно Нил с Сашей уже повенчаны.

Всё в природе спокойным чередом. Хотя — нет, Дарвином доказано: сильный остается, слабый гибнет. Борьба за существование. Так-то оно так, да ведь в людском мире хуже: волк волка не ест, человек человека азартно жрет.

Сизов книжки привез. Казалось бы, самое время приняться, а его из дому тянет, не усидит в сторожке дяди Федора. А на вольном воздухе, в ходьбе этой какие там серьезности, так, чепуховые мысли какие-то, будто в мальчишестве. Да вот иной раз залюбуется Москвой-речкой (здесь верх ее, талые воды сойдут, богородицыной слезой будет), речкой залюбуется иль лесом, что на крутом левобережье, и вдруг Митя перед глазами встанет. Глядит с укором: благодать тебе, Нил, а мне, брат, темно и сыро, нет меня и уж не будет во веки веков.

На свет они погодками явились. Митя первенцем. Росли о бок. Нил в росте не отставал, в плечах тоже. Отец досадовал: “Что б тебе, мать, промежуток оставить — одежа бы с одного на другого перелазила”. А мать ему: “Твоя вина — дорвался!” Отец плешь почешет, бросит молоток, обнимет жену.

Отец-то у Нила неказист был, мать — красавица. К ней когда-то удалые ухажеры Ямского поля лепились, она нет да нет, вот бог, вот порог. Отец ста́тью не удался, зато рукомеслом взял. Ему обувь носили фасонную, сапоги заказывали. Митька и Нил с пеленок нюхали тяжелый запах товара, видели дугу отцовой спины и как торчат в его сжатых губах гвоздочки, один к одному, рядком.

“У Якова-то, — не сомневались соседи, — ребяты поднимутся, не иначе тоже тачать будут”. Вышло иначе. Едва поднялись, Сизов определил обоих в образцовую ремесленную школу в Грузинах. “Пущай по металлу обучатся”. Мать опешила. В дому она голова, а как мальцов определять, Яков не спросился броду: “По металлу!” Она вспылила, у нее это не в редкость. И что же? Оказалось, Яков-то сиднем сидит, но далеко целит. Яков своей Нюре как одну копейку: теперь, говорит, нужные, вот что. Да и почище моего пусть поживут, вот что.

В ремесленном стали учить и простой и технической грамоте, стали учить Митю на токаря, Нила — на слесаря. Мастер-наставник, махонький, седенький, пошучивал: “Глядишь, братики, дело свое взбодрите, а? «Металлические изделия. Братья Сизовы». А? Хе-хе! — Взденет очки, задумчиво, будто что припоминая, добавит: — Очень это возможно, ежели пофартит”. Ему-то, верно, не пофартило.

Ребят похваливали. Отец, лучась глазами, благодарил царицу небесную. Что ж до начальства в образцовом ремесленном, то уж тут Сизов отрабатывал как барщину: обувку чинил даром.

Но вот беда — недоглядел Яков Илларионович, как сыны к чтению приникли. Сам-то он книжек опасался, ровно дурной болезни. Духовные, конечно, исключение. Но для тех попа содержат в церкви Василия Кесарийского. И вот книжная зараза змеей приползла, шурх в двери — вот она я!

Ногами Яков Илларионович не топал, ни к чему это. И драть не стал. Сопливые были — пальцем не коснулся, а теперь поздно — вымахали с Ивана Великого.

Яков Илларионович подсел к книгочеям, чего-то незримое смахнул со стола, накрыл страницу ладонью.

— Та-ак, — вздохнул, — значит, пропадать надумали?

— Отчего, папаня? — удивился Митя.

— То есть как “отчего”?

Яков Илларионович, наморщив лоб, осуждающе пошлепал ладонью по книге.

— Дак это ж Некрасов, — встрял младший. — Мить, зачти.

— Цыц! — вскипел Яков Илларионович. — Я те зачту! Чтоб больше… — И швырком книгу. — Поняли?

— Нет, не поняли, — заупрямился Митя, хотя Нил и пихал его под столом ногою. — Мудрено понять, папаня.

Яков Илларионович уже поостыл, кротко высказался:

— Я вам добра желаю.

— Знаем, папаня, — согласился Митя, — да ведь и в книжках добро.

— Эх, не ведаете, что творите, — покачал головою отец. — Ну-ка, нам вот с матерью… — Он оглянулся на жену; та стирала, стоя к ним спиною, но по тому, как белье и вода все тише ходили в корыте, понятно было, что она прислушивается. — Да-а, — продолжал Яков Илларионович, — вот, стало-ть, скажите нам с матерью: кто вы такие есть?

Сыновья скупо улыбнулись.

— Э, стой! — прихмурился отец. — Говори: кто вы такие есть?

— Мы есть дети своих родителей, — почтительно отвечал Нил.

— Хорошо, верно, — почти удовлетворился Яков Илларионович. — А еще кто? По сословию-то кто?

— Мастеровые, — догадался Митя.

— Во, во, — возликовал Яков Илларионович, — загвоздил в точку. Мастеровые. Отсюда что? Отсюда вот что: дело ваше мастеровое, а книжки эти, пропади они пропадом, дело студентское. Что и заключается, — победительно резюмировал Яков Илларионович.

Нилу не хотелось огорчать старика. “Ладно, пусть его, — думал Нил. — Мы с Митькой схоронимся”. Но старший заершился. Дескать, не затем грамоту выучили, чтоб кабак от булочной отличать. Дескать, в книгах добро и разум черпаешь. Дескать… Тут мать распрямилась и таким это голосом, точно кочергу узлом вяжет: “Отец дело говорит, а вы поперек!” И у обоих братьев — головы в плечи.

От чтения, однако, не отпали. Тут у них, в доме, во втором этажике, Санька жила, девица еще, на суконной мануфактуре Бома работала; матери у нее давно не было, вдовый отец, дядя Федя, путевым сторожем на Смоленской служил, редко наезжал. У Саньки они и приловчились.