Юрий Поляков

Селфи с музой

Вместо предисловия

Когда писатель сочиняет прозу, он невольно рассказывает свою жизнь. Когда писатель рассказывает свою жизнь, он невольно сочиняет прозу. А жизнь литератора, понятно, не ограничивается сидением за рабочим столом, точно так же, как дни и ночи врача не исчерпываются выписыванием рецептов и осмотром больных организмов — в зависимости от специализации.

В своей «базовой» жизни будущий мастер или подмастерье слова сначала, как и все, благополучно или не очень растёт в семье, ходит в детский сад, потом — в школу. Учится, хорошо или плохо, что на писательской судьбе обычно не сказывается. Далее потенциальный литератор выбирает профессию (часто далёкую от творчества), влюбляется (иногда многократно), женится (тоже порой не один раз), растит детей и даже внуков. Попутно он читает книги, смотрит фильмы, спектакли, посещает выставки, путешествует в места отдалённые, бывает, и за казённый счёт.

Являясь гражданином и патриотом, писатель живёт заботами своей страны, ходит на выборы и митинги. А будучи космополитом, он может эмигрировать или не любить отечество, не покидая родины. Труженик пера участвует в литературной и политической борьбе, заканчивающейся иногда плачевно, страдает от цензуры, бьётся с критикой, с идейно-эстетическими врагами, радеет друзьям и соратникам, отвоёвывает себе место на Парнасе, тесном, точно в час пик вагон метро, куда иной раз и не впихнёшься…

Все эти события так или иначе находят отражение в его книгах, иногда напрямую, как у Лимонова, который даже не меняет имён и фамилий прототипов. Однажды меня попросили передать ему в Париже впервые выпущенный в СССР роман «Это я, Эдичка». Издатель — поэт Александр Шаталов, впоследствии широковещательно сменивший половую ориентацию, честно меня предупредил:

— Эдуард обязательно поведёт тебя обмывать книжку и напоит, будь осторожен!

— Зачем? — насторожился я.

— Сболтнёшь лишнего, он выведет тебя в новом романе под твоей же фамилией полным идиотом.

— Почему?

— Творческий метод у него такой. По-другому не умеет.

Кстати, этот эпизод я щедро через четверть века «подарил» Геннадию Скорятину, герою моего романа «Любовь в эпоху перемен». Не читали? Напрасно. А вы знаете, что я никогда не придумываю фамилии героев, а беру их у реальных людей, живых или умерших. Фамилию Скорятин я позаимствовал у одной давней сослуживицы, а потом и у Даля прочёл: старинный глагол «скорятиться» означает среднее между «покориться» и «смириться». Но ведь именно такова судьба моего героя! Что это — мистика или особо устроенный слух литератора?

Многие имена для персонажей позаимствованы мной с надгробных плит. Да-да! Например, Труд Валентинович из романа «Замыслил я побег…» или Суперштейн из комедии «Чемоданчик». Фамилия реального человека, пусть и ушедшего, сообщает вымышленному образу необъяснимый витальный импульс, приближает художника к тому, что я называю «выдуманной правдой». И наоборот: искусственная фамилия делает героя подобным муляжу. Вот вам лишь один из секретов моей надомной творческой лаборатории. Есть и другие…

Иногда жизненный опыт автора присутствует на страницах произведения в прихотливо изменённом, даже фантастическом виде, как у Булгакова или Владимира Орлова, автора незабвенного «Альтиста Данилова». В таких случаях по книгам реконструировать подлинную судьбу создателя текста довольно трудно. Не уверен, что экскременты в быту Владимира Сорокина и галлюциногенные грибы в интернет-бдениях Виктора Пелевина играют такую же важную роль, как в их сочинениях. Впрочем, авторы вольны в полётах своих фантазий и грёз, если, конечно, их не заносит в сферу психопатологии. Тогда лучше — к врачу. «В ваших стихах мне не хватает сумасшедшинки!» — любил повторять Вадим Сикорский, чей семинар я посещал, будучи начинающим поэтом. Но, когда к нам на обсуждение забрёл реально ненормальный пиит, явно сбежавший с Канатчиковой дачи, Вадим Витальевич пришёл в ужас и не знал, как от него отделаться.

Одни писатели рассказывают о годах, проведённых на грешной земле, до такой степени прямо и откровенно, что порой совестно читать. Давний мой литературный знакомец подарил мне как-то свою исповедальную повесть и, позвонив через неделю, спросил:

— Почитал?

— Прочитал.

— Ну, понял теперь, каков я подлец?

— Теперь понял, — подтвердил я, хотя о низких моральных качествах этого сочинителя вся литературная общественность была давно осведомлена и старалась обходить его стороной.

Другие авторы, наоборот, шифруются или выбирают из своего опыта лишь благородные и драгоценные эпизоды. Читая такие книги, чувствуешь себя переночевавшим в кондитерской. Подобная самоочистка была характерна для советской эпохи. Ну в самом деле, мог ли лауреат Ленинской премии, видный лермонтовед И. А. (не путать с осликом, другом Винни Пуха) признаться в своих мемуарах, что писал доносы на коллег? А ведь будучи опытным поисковиком, открывшим в архивах множество литературных тайн, он явно догадывался, что когда-нибудь исследователи докопаются до этих мрачных эпизодов его биографии, ведь доносы, как и рукописи, не горят. Интересно, как ему спалось, этому телевизионному златоусту? Не заходили к нему в сны несчастные оболганные соратники «в широких шляпах, в длинных сюртуках»?

Зато теперь у нас «в тренде и бренде» саморазоблачения, выпячивание внутренних мерзостей и тошнотворная концентрация негатива, столь ценимая экспертами премиальных ареопагов, особенно если всё это касается страны проживания — России. На иных почётных дипломах я бы так и писал: «Каков подлец!» Причём это относилось бы и к лауреату, и к председателю жюри.

А вот другой случай. Один известный писатель был женат на очень строгой бдительной даме, поэтому в своих толстых романах он обходился вообще без эротических сцен, к которым и жена, и советская власть относились резко отрицательно. Когда же автор умер, в его рукописях нашли десятки глав, не включённых в опубликованные версии. Потаённые страницы живописали постельные эпизоды с такой профессиональной разнузданностью, что вдова, она же председатель комиссии по наследию покойного, упала в обморок от огорчения, ведь за сорок лет брака несчастная так и не узнала мужа с этой упоительной стороны. Специалисты же ахнули и заявили: если бы он в своё время не побоялся вынести заветные главы на суд читателей, хотя бы в рукописи, пущенной по рукам, то прославился бы среди современников как Боккаччо наших дней. Но теперь, увы, поезд ушёл, рельсы убрали, а эротикой современного читателя поразить так же трудно, как танк резиновой пулей.

Меня нередко спрашивают, каким образом соотносятся в текстах вымысел и реальный жизненный опыт. Рискну предложить такую вот аллегорию. Жизненный опыт — это хаотичная россыпь, даже насыпь самых разных камней и минералов. Тут драгоценные алмазы, изумруды, рубины… Полудрагоценные: аметист, опал, жад, топаз, аквамарин… Есть и камни попроще, поделочные: сердолик, кремень, авантюрин, гагат, разноцветные галечные окатыши… Ну и конечно, в изобилии разные там окаменевшие фракции предосудительного происхождения. Куда ж без них? Так вот, произведение — это мозаичная картина, и ты складываешь её, выбирая необходимые или уместные камешки из россыпей пережитого. Разумеется, каждое сравнение хромает, но всё-таки…

Однако иногда у писателя возникает желание забросить очередную мозаику и просто, без затей заняться камешками из кучи, брать их в руки, рассматривать, вспоминать, какой откуда, показывать читателям, объяснять их происхождение — драгоценных, полудрагоценных, обычных и даже мусорных. Зачем? А зачем мы рассказываем случайному попутчику то, что скрываем даже от психотерапевта? У каждого человека в судьбе есть события, вроде бы рядовые, но сыгравшие особенную роль. Я, например, понял, что отрочество закончилось не тогда, когда, скажем, впервые проник в тайну женской благосклонности. Нет, случилось иначе.

Мы с друзьями-первокурсниками шумно шли из пивного бара и в Переведеновском переулке, недалеко от моей 348-й школы, повстречали юную женщину с коляской. То была моя одноклассница, с которой мы однажды поцеловались в подъезде, почти невинно. Она меня узнала, покраснела и, холодно кивнув с высот своего раннего материнства, величаво проследовала мимо. Именно в тот момент в моей душе совершилось некое скачкообразное взросление. Почему? Если каждый мог бы ответить на такой вопрос, не нужны были бы ни Достоевский, ни Толстой, ни Флобер, ни Чехов… Со стороны вроде бы заурядная сценка, по нашей классификации так себе — шпат полевой. А в моей жизни это воспоминание — по меньшей мере топаз, возможно, дымчатый.

Обычно книги, подобные моей, называются литературными мемуарами, или мемуарной прозой. Среди них есть выдающиеся сочинения. Например, воспоминания Греча, Фета, Станиславского, Короленко, Пастернака, Белого, Ходасевича, Анастасии Цветаевой, Катаева, Нагибина, Бородина… Это не просто развёрнутые автобиографии, не рассказы про житьё-бытьё. Авторы приобщают нас к своей жизненной и творческой философии, спорят с оппонентами, критиками-зоилами, довоёвывают с давними литературными недругами, пытаются сами оценить своё творчество в контексте эпохи и вечности. Любому писателю, даже великому, кажется, что современники его не поняли до конца, недооценили. Но лучше, на мой взгляд, быть недооценённым, чем переоценённым. Последнее заканчивается посмертным и даже прижизненным дефолтом. Иногда я вижу на стене какого-нибудь дома мемориальную доску с потускневшими золотыми словами «выдающийся писатель», а фамилию-то уже никто и не помнит. Жуть!