Они разговаривали на языке, не входившем в число тех десяти, которыми владела Клеопатра. Но за то время, пока царица прислушивалась к болтовне галлов, она начала улавливать слова, означавшие «да», «нет», «поживее» и «дай сюда». Они пересыпали свою речь именем Цезаря. Клеопатра внимательно слушала, пытаясь понять, как на их языке звучит слово «царица», чтобы знать, говорят ли они о ней.

Крохотная капля воды упала ей на нос. Неужто над Римом и вправду всегда безоблачное небо? Неужели боги позволили Гелиосу безраздельно владеть этим странным городом? Казалось, даже несмотря на яркое солнце, небо только и ждет, как бы ему прорваться и затопить Рим слезами. Клеопатра взглянула на темные, жемчужного оттенка тучи, нависшие у нее над головой. Сегодня ей уже не придется побыть под открытым небом. Ей не нравилось это ожидание дождя, не нравилась необходимость рассчитывать, сколько времени удастся провести на драгоценном свежем воздухе. Не нравилось ждать, когда мокрая завеса заставит ее убежать в дом.

А здесь она постоянно ждала. Ждала Цезаря, ждала известий из дома, ждала визита Аммония, ее глаз и ушей в этом городе. С тех самых пор, как Клеопатра встретилась с Юлием Цезарем, она все меньше времени проводила в действии и все больше — в ожидании. Царица Египта начала уже страшиться, что союз с Цезарем превратит ее в заурядную женщину, одну из тех, которые вечно ожидают решения своего господина-мужчины, дабы узнать собственную судьбу. Мысль об этом приводила ее в ярость, и, чтобы унять бешенство, Клеопатра напоминала себе, что мужчинам-союзникам Цезаря тоже приходится ожидать его решений, но при этом они лишены тех преимуществ, которыми располагает она — его товарищ, возлюбленная и мать его единственного сына.

Клеопатра обнаружила, что у Юлия Цезаря имеется множество планов, в которых ей не отводится никакого места, хотя именно она так или иначе привела к их возникновению. Пребывание в Александрии и поездка по Египту породили у Цезаря упорное стремление перестроить свою столицу, сделав ее достойной великого государства. От его строительных замыслов весь город ходил ходуном; рабочие до глубокой ночи трудились, снося старые, сбившиеся в кучу дома, полуразрушенные храмы и грязные лавчонки, дабы расчистить место для более изящных и более современных зданий. Цезарь велел одному из своих сторонников, Варрону, приняться за возведение общественной библиотеки, устроенной по образцу Великой Александрийской библиотеки.

Когда в город, и без того слишком тесно застроенный, хлынули демобилизованные легионеры, у Цезаря возникла идея создать новые колонии по всей Италии, дав земельные наделы тем ветеранам, которые имели представление о сельском хозяйстве, а тем, кто до службы в легионах принадлежали к торговому сословию, помочь обзавестись лавками. К нынешнему моменту Цезарь расселил восемь тысяч солдат и часто засиживался допоздна, размышляя, что же ему делать с остальными тридцатью пятью легионами, когда те станут не нужны.

Он распорядился, чтобы на всех общественных работах треть рабов заменили свободными людьми, и отменил для работающих государственное пособие. Это помогло диктатору вновь наладить хорошие отношения со своими консервативными коллегами. Настолько хорошие, что Цицерон принялся твердить всем вокруг: дескать, Цезарь «снова сделался практически республиканцем».

И пока Цезарь трудился, присматривая за всеми этими делами, Клеопатра, с восемнадцати лет привыкшая энергично и решительно управляться с огромным бюрократическим аппаратом Верхнего и Нижнего Египта, ждала. Ждала, пока Цезарь придет к ней и расскажет о своих успехах.

Рим и сам был городом ожидания, и в этом году ждать до конца года пришлось даже дольше, чем обычно. Цезарь, по совету Сосигена, продлил год до четырехсот сорока пяти дней, чтобы новый год начался в точном соответствии с солнечным календарем. Новый календарь был назван в честь Цезаря Юлианским; кроме того, его имя было дано седьмому месяцу. Отныне год должен был состоять из трехсот шестидесяти пяти с четвертью дней. Эта четвертушка создавала определенные неудобства, но Цезарь и Сосиген пришли к компромиссу, решив раз в четыре года вводить дополнительный день.

— Это лучшее, что вы смогли сделать? — спросила Клеопатра.

— Это намного лучше, чем когда один и тот же месяц каждый год выпадает на разные времена года, — виновато, словно оправдываясь, сказал Сосиген.

— И лучше, чем жрецы, указывающие, какой сегодня день недели, — огрызнулся Цезарь.

И потому они официально ввели новый календарь, заставив и без того уже обеспокоенных римлян терпеть еще девяносто дней года, ставшего для них одним из самых несчастливых. Но жители Рима привыкли к сезонным бедствиям: гражданским войнам, кровопролитию на улицах, проскрипционным спискам, выставленным на Форуме головам тех, кого казнили за измену, и, в завершение всего, наводнениям.

— По крайней мере, в новом году наводнение произойдет в подобающее время года, — заметил Цезарь.

Каждый год Тибр выходил из берегов и заливал улицы, вынуждая горожан переносить свои пожитки на второй этаж — если, конечно, они принадлежали к числу тех счастливчиков, которые занимали два этажа сразу. Если же нет, им приходилось бродить по щиколотку в кишащей паразитами воде и жить в сырых домах, пока половодье не спадало. Разумеется, богатые дома были построены на возвышенности, и они от разливов Тибра не страдали.

Насколько же это все было не схоже со щедрым, несущим жизнь сезонным разливом Нила — разливом, которого ждали, о котором молились, который омывал поля и нес людям пищу и процветание. «Как это символично, — подумала Клеопатра. — В Риме даже река несет смерть».

Римляне создавали прекрасные изваяния богов, олицетворяющих реки, — могучих мужчин и отдыхающих женщин, — и просто чудо, что боги спускали им это. Какой бог согласится воплощать подобную грязь? И почему Тибр настолько грязен? Может, из-за сточных вод, которые отводились из-под римских домов прямо в реку? Или это все из-за тел преступников и прочих непривлекательных личностей, которых успели пошвырять в воды Тибра за четыреста лет существования города?

Как раз об этом не далее как вчера вечером заговорил Цицерон:

— Всякого нарушителя закона следует связать, засунуть в один мешок с голодным хищником и бросить, невзирая на вопли, в Тибр, — звучно произнес он тоном, не терпящим возражений.

Цицерон явился на празднество со своей семнадцатилетней женой Публилией — он развелся с Теренцией, с которой прожил всю жизнь, и женился на этой девчонке. Публилия принесла с собою огромное приданое, помогшее ему отчасти рассчитаться с долгами. Теперь же, как объяснили Клеопатре, любимая дочь Цицерона, Туллия, скончалась, оставив его безутешным. Скорбь Цицерона раздражала Публилию, считавшую, что он уже достаточно погоревал о дочери. Цицерон же изо всех сил искал, где бы разжиться деньгами, чтобы отослать дерзкую девчонку обратно к ее семье.

— И что, так и вправду делают? — спросила Клеопатра, даже не стараясь скрыть ужаса, который вызвал у нее предложенный Цицероном способ казни.

В Александрии приговоренным к смерти либо давали быстродействующий яд, либо отрубали голову; быть может, это и не безболезненно, но хотя бы быстро.

— Конечно, — снисходительно, словно разговаривая с наивным ребенком, отозвался Цицерон. — Закон свят. Никто не может нарушить его безнаказанно. А как карают преступников в Египте?

— Мы не бросаем их в реку, дающую жизнь нашей земле, — ответила Клеопатра. — В Египте казнь — обязанность, но не удовольствие.

Что бы подумали благородные, глубоко религиозные египтяне, узнав о таком зверском обычае? Они таили обиду на своих монархов-греков, хотя именно те спасли Египет от куда худшей тирании персов и принесли стране порядок и процветание. Они противились попыткам Клеопатры наладить взаимоотношения с Римом, не понимая, что лишь благодаря такому союзу царица может спасти их от господства этих жестоких людей. Что можно сказать о духовном состоянии государства, если лучшие его умы, политики и философы, оправдывают подобные проявления жестокости? Любой египтянин был бы глубоко уязвлен, услыхав то, что говорилось здесь прошлым вечером.

Пиршество у Цезаря, устроенное для того, чтобы представить Клеопатру римскому обществу, прошло успешно. Во всяком случае, так казалось царице. Клеопатра надеялась, что ей удалось увидеть и оценить тот странный подбор личностей, что наполняют собою жизнь Цезаря, и при этом не дать им ни единой зацепки, которая позволила бы определить ее истинное отношение к ним.

Прием на Яникульском холме превратился в причудливое собрание родственников, союзников, любовников и врагов. Цезарь был настолько уверен в себе, что пригласил на это празднество даже тех, кто выступал против него с оружием в руках, и обращался с ними уважительно. На вечере присутствовало около пятидесяти гостей. Клеопатре стало интересно: найдется ли среди этих пятидесяти — не считая ее самое и тех членов ее свиты, кто не скрывал своего восхищения Цезарем, — хоть кто-нибудь, кого можно было бы безоговорочно назвать его другом? Многие из этих людей сражались против диктатора на стороне Помпея и впоследствии воспользовались прославленным милосердием Цезаря — в особенности это относилось к Бруту и Кассию. Цицерон не воевал вообще, но тем не менее поддерживал Помпея. Цезарь же не только простил своих противников, но и наделил их непомерно высокими постами. Брут был назначен проконсулом Цизальпинской Галлии. Кассий получил престижную должность в провинции, но она его не устроила, и потому Кассий теперь сидел в Риме, ища новых милостей. А Цицерону поручено возглавить строительство нового Форума Цезаря.

Должно быть, Цезарю трудно полностью отделить себя от этих людей. Они обвились, словно змеи, вокруг его политики, его жизни и его истории, и путы эти столь переплелись, что граница между другом, братом и врагом неизбежно оказывалась размытой. Брут — который, по слухам, был сыном Цезаря от Сервилии, — недавно женился на Порции, дочери Катона, заклятого врага Цезаря, который последние десять лет своей жизни только и делал, что трезвонил, словно колокол в бурю, выступая против тирании Цезаря. Кассий был женат на дочери Сервилии, Юнии Терции, единоутробной сестре Брута.

Сервилия, хотя и явилась на виллу со своим мужем, Силаном, не собиралась отказываться от роли главного доверенного лица в жизни Цезаря, чем доводила Клеопатру до бешенства. Сервилия помыкала также женой Цезаря, Кальпурнией — строгой, уродливой женщиной. Кальпурния была в очень простом наряде, без всяких украшений, в то время как Сервилия обвешалась золотом, награбленным в Галлии, и гордо сообщала всем и каждому, что это подарок Цезаря.

Теперь Клеопатру не удивляло, что Кальпурния не родила Цезарю ни одного ребенка. Должно быть, при виде ее лица и манер испуганное семя обращалось в бегство. В то же самое время Сервилия, хоть ей уже и исполнилось пятьдесят, сохраняла чувственность. Сладострастность отражалась на ее лице, примостилась в изгибах излишне пышной плоти — некогда, без сомнения, очень привлекательного тела.

Клеопатра нацепила улыбку и улыбалась непрерывно, словно луна в полнолуние. Она твердо решила держаться любезно, но это далось ей нелегко — учитывая, что Сервилия тараторила без умолку, стремясь непременно поведать гостье и жене Цезаря историю своего ожерелья.

— Оно принадлежало жене Верцингеторикса, — сообщила Сервилия, поглаживая блестящий квадрат, висящий над ложбинкой на груди. Крупные гранаты горели на нем, словно глаза демона.

«Ты выглядишь старше, когда начинаешь злорадствовать», — хотелось сказать Клеопатре. Когда Сервилия улыбалась, вокруг глаз у нее собирались морщинки, а на веки, и без того уже отяжелевшие, набегали складки.

Кальпурния ничего не говорила — лишь слабо улыбалась. Лицу ее явно недоставало симметричности. «Может, потому, что ей не хватает энергичности приподнимать оба уголка рта одновременно?» — подумала Клеопатра. Кальпурния казалась медлительной и пассивной: женщина, уставшая от слухов, одиночества и долга.

«Долг» вообще был главным словом в лексиконе римской женщины. Клеопатре объяснили, что Кальпурния была дочерью Пизона, одного из самых богатых сторонников Цезаря. Ее выдали за Цезаря ради укрепления дружбы, и потому Цезарь мог полностью израсходовать ее приданое на удовлетворение своих военных амбиций. Пока Цезарь носился по миру, Кальпурния сидела в их небольшом городском доме в Риме, читала, пряла, как подобает добропорядочной римской матроне, и ожидала его возвращения. Когда же он вернулся, то стал проводить с женой так мало времени, как будто и не возвращался вовсе. Во всяком случае, так гласили сплетни, собранные Аммонием, а он собирал их, не вылезая из постелей богатых римлянок.

Клеопатре даже стало жаль Кальпурнию: подумать только, до чего она одинока! Нет даже детей, которые послужили бы ей утешением. Но Аммоний заверил царицу, что главная любовь в жизни римской женщины — это долг перед семьей. И если Кальпурния выполняет волю отца, оставаясь терпеливой и безропотной супругой великого Юлия Цезаря, значит, она довольна.

— Тебе легко об этом рассуждать, Аммоний. Твой дом — весь мир. У тебя есть свобода, деньги и любовь, и ты ни перед кем не отчитываешься, кроме как перед царицей Египта, — заметила Клеопатра здоровяку, состоящему у нее на службе.

Почему мужчины считают, что женщины настолько не похожи на них?

Сервилия все продолжала рассказывать про свое ожерелье.

— Эти галлы, может, и дикари, но они явно понимают толк в работе с золотом. Я никогда еще не видела такой чудесной ковки.

Она провела пальцем по золотой пластине и метнула взгляд на царицу. Та в ответ тоже смерила ее взглядом.

— Кальпурния не снисходит до того, чтобы носить золото, — рассуждала Сервилия. — Но смею заметить, царица Египта явно способна оценить хорошее украшение. Обязательно заставь Цезаря показать тебе свою коллекцию, собранную среди племен Бельгийской Галлии. Там есть потрясающие серьги. Непременно попроси Цезаря, пусть подарит их тебе. Они будут великолепно смотреться в изящных ушках царицы Египта.

— Не думаю, что галльские украшения могут сравниться с сокровищами египетских фараонов древности, хранящимися в царской сокровищнице, — небрежно сказала Клеопатра.

Эта курица что, и вправду не понимает, с кем разговаривает? Вряд ли Сервилия довольствуется только женскими интригами. Ее влияние не имело границ. То она беседует с какой-то пожилой женщиной о великолепных оливках, продающихся на Велабре — районе маленьких рынков и доходных домов, и вдруг уже вмешивается в разговор Цезаря и Брута.

Брут как раз просил Цезаря за Кассия — тот в это время полулежал на ложе в другом конце комнаты, и на лице его застыло недовольное выражение.

— Не понимаю, почему ты говоришь об этом, не упоминая главных доводов, — изрекла Сервилия, всунув голову между двумя мужчинами и подмигнув Кассию. — Он теперь женат на моей Терции, Юлий, а значит, он — родня. Дорогой, ну где же твое прославленное великодушие? Он ведь извинился. Что ему еще сделать, чтобы доказать, что он на твоей стороне?

«Например, убрать с лица это заносчивое выражение и вести себя вежливо», — подумала Клеопатра, но промолчала. Ее поразила наглость Сервилии.

За десять лет, прошедших со времени предыдущего визита Клеопатры в Рим, ее мнение о римских женщинах не изменилось. Либо они были беззаветно преданы своему долгу и не знали иной жизни, кроме узкого домашнего круга, в котором растили детей и поддерживали мужей в перипетиях их общественной деятельности. Либо же они стремились господствовать и безудержно рвались к власти. Клеопатра задумалась над тем, какой сделалась бы она, если бы ей выпало родиться обычной римлянкой, и решила, что, пожалуй, знает ответ.

— Ты так любезен с Марком Лепидом, — прошептала Сервилия Цезарю. — Я понимаю, дорогой, это потому, что он так богат. Я тебя не виню. Он тоже приходится мне свойственником. Но ты же ранишь чувства Кассия и снова отталкиваешь его от себя.

Она повернулась к Бруту.

— Ведь правда же, дорогой?

Брут качнул головой в знак согласия с матерью.

— Я уже высказал все, что мог, в его поддержку, мама, но Цезарь есть Цезарь. Им нельзя командовать.

— Тебе, может, и нельзя, дорогой, — отозвалась Сервилия, недвусмысленно взглянув на Клеопатру. — Но у женщин есть свои способы.


— Я пою для нашей царственной гостьи, чей великий предок основал великолепный город после сна, навеянного слепым поэтом, которого он так любил.

Певец Гермоген поклонился царице; упругие кудри упали ему на лицо. Гермоген встряхнул головой, эффектным жестом отбросил волосы назад и запел. Клеопатра расслабилась, слушая изумительные переливы тенора — Гермоген исполнял печальный плач Гекубы, пробудившейся после падения Трои. Клеопатре подумалось: «Поняли хоть эти невежественные римлянки, что певец упомянул Александра Великого, вдохновленного строками Гомера, в которых описывалось пасторальное рыбацкое поселение на берегу моря?» Там, где некогда Александр разбил свой военный лагерь, ныне выросла прекрасная Александрия.

Сладкозвучному голосу певца вторил нежный перезвон лиры, инструмента матери Клеопатры. Мать умерла, когда Клеопатра была совсем маленькой, так что теперь она могла вызвать звук ее лиры лишь в воображении. Хвала богам за то, что чудная греческая музыка помешала этим римлянам извергать потоки ядовитой болтовни. Отрава их речей соперничала за столом с угощениями и вином. Они что, не знают, что Клеопатра владеет их языком не хуже их самих? Что она понимает каждую завуалированную гадость, высказанную в ее с Цезарем адрес?

Песня стала чудной передышкой, хотя во время исполнения римляне продолжали шумно чавкать, не обращая внимания ни на мастерство певца, ни на нюансы исполнения. Но царица улыбнулась Гермогену и передала ему через одного из своих слуг, что приглашает его к себе и обещает египетское гостеприимство.

Ирас слишком плотно закрепил Клеопатре волосы, и царице отчаянно хотелось распустить прическу, чтобы избавиться от головной боли. Но, увы, избавления ждать не приходилось до самого конца вечера, до тех пор, пока гости не упьются вдрызг и слуги не развезут их по домам. Блистательно исполнив две песни, Гермоген удалился, повинуясь взмаху длинной руки Цицерона, которая показалась Клеопатре старой ящерицей с выступающей головой, образованной пятью указующими пальцами. Цицерон порылся в глубоких складках туники и извлек оттуда какой-то свиток. Он явно вознамерился прочитать гостям собственное произведение. Клеопатра достаточно настрадалась от этого надоедливого римского обычая, еще когда ей было двенадцать, но тогда ей дозволялось лениво дремать, привалившись к огромному отцовскому животу. Теперь же, в качестве царицы и почетной гостьи, она лишена была этой привилегии.

У Цицерона было длинное, заостренное лицо и вполне соответствующий ему нос. В свои шестьдесят он отличался худобой и, подобно многим интеллектуалам, не выказывал ни малейших признаков физической силы — во всяком случае, до тех пор, пока не принимался говорить.