— Об этом судить только вам.

Оплатить отпевание и похороны оказалось намного сложнее, чем заплатить за последние дни маминого пребывания в больнице. Банковская система страны давно превратилась в фикцию. В похоронном агентстве не оказалось устройства для чтения кредитных карточек, банковские переводы здесь не принимали, а у меня оставалось слишком мало наличных, чтобы покрыть все расходы, которые, кстати, были почти в двести раз больше моей месячной зарплаты. Впрочем, даже если бы наличных у меня было достаточно, их у меня все равно бы не приняли — связываться с наличкой охотников не было. Деньги превратились в бесполезные бумажки, которые ничего не стоили. Чтобы купить любую мелочь — бутылку минеральной воды (если вам посчастливилось ее найти) или маленькую пачку жевательной резинки, которая стоила теперь в десять или двадцать раз дороже, чем раньше, — требовалось несколько пачек наличных. А чтобы, живя в большом городе, делать покупки постоянно, требовались уже не пачки, а самосвалы денег. За бутылку постного масла нужно было отдать две стопки банкнот по сто боливаров высотой чуть не до неба. За четверть кило сыра — три такие стопки. Национальная валюта превратилась в бесполезные бумажные небоскребы — еще недавно о подобном и подумать было невозможно, но это было только начало. Всего пару месяцев спустя случилось обратное — все деньги неожиданно куда-то пропали, и у нас не осталось ничего, что можно было бы отдать за то немногое, что еще можно было найти в магазинах.

В ситуации с похоронным агентством я выбрала самое простое решение. Достав из сумочки свою последнюю купюру в пятьдесят евро, которую я несколько месяцев назад купила на черном рынке, я протянула ее распорядителю, и тот вцепился в нее как ястреб. Глаза его вспыхнули изумлением и восторгом. Я знала, что он, скорее всего, обменяет ее по курсу в двадцать, а то и в тридцать раз выше официального, получив таким образом дополнительный барыш, но меня это не касалось. Эти пятьдесят евро составляли четверть того, что осталось от моих сбережений, которые я прятала в шкафу среди старого нижнего белья, надеясь таким образом провести возможных грабителей. Моя работа на одно мексиканское издательство, которое базировалось в Испании и расплачивалось европейской валютой, а также платежи за редактирование нескольких важных рукописей позволяли нам с мамой кое-как держаться, но в последние несколько недель нам приходилось нелегко. В клинике не было самых элементарных вещей, и нам приходилось покупать их самим: шприцы, физраствор, кислород, ушные палочки — все это можно было купить только за цену, втрое или вчетверо превышающую их стоимость. Похожая на мясника больничная сестра доставала их для нас по заоблачно высоким ценам, которые почти всегда оказывались выше, чем те, о которых мы условливались.

Мама угасала буквально на глазах, но медикаменты исчезали еще быстрее. Койку в палате, где кроме нее лежали еще три женщины, я застилала свежевыстиранным бельем, которое каждый день приносила из дома, но уже к вечеру эти простыни и наволочки буквально пропитывались тлетворным больничным духом. В городе не осталось ни одной больницы, в которую не стояла бы длинная очередь пациентов. Люди заболевали и умирали по мере того, как теряли голову от отчаяния. (О том, чтобы поместить маму в государственную лечебницу, я даже не задумывалась, ведь это означало бы просто оставить ее умирать в холодном темном коридоре вместе с прошитыми пулями преступниками и бандитами.) Наша жизнь, наши деньги, наши силы — все кончалось, и казалось, что даже дни стали короче. Выйти на улицу после шести вечера означало подвергнуть свою жизнь нешуточной опасности. Убить могло все: шальная пуля, грабители, бандиты. Электричество часто отключали на несколько часов, и после заката город погружался в непроглядный мрак.

В два пополудни в часовне появились служащие похоронного агентства — двое крепких парней в черных костюмах из дешевой ткани. Они выволокли гроб наружу и погрузили в старенький «Форд Зефир», переделанный в катафалк. Я едва успела схватить венок и положить на гроб, чтобы всем было ясно: это моя мать, а не ящик с болонской колбасой. В городе, где люди умирали как во время чумной эпидемии, мама была всего лишь еще одним трупом — одним из многих. И парни из похоронного агентства обращались с ней точно так же, как и с десятками других мертвецов, не проявляя ни особого почтения, ни сочувствия.

Забравшись на пассажирское сиденье, я покосилась на водителя. У него были седые курчавые волосы и изрытая оспинами кожа, как у многих чернокожих мужчин.

— Куда едем? — спросил он. — На какое кладбище? Ла Гуарита?

Я кивнула, и больше мы не разговаривали. Окно в «Форде» было открыто, и меня обдавало горячим городским ветром, имевшим кисло-сладкий привкус апельсиновой кожуры, которая гниет на солнцепеке в старом пластиковом пакете.

Поездка по шоссе заняла намного больше времени, чем обычно. За последние пятьдесят лет население Каракаса выросло по меньшей мере втрое, и городские магистрали уже не справлялись с потоками транспорта. Рессоры «Форда» оказались слабоваты, и езда по неровному, в выбоинах асфальту очень скоро превратилась в пытку. Никаких ремней или креплений в машине не было, и мамин гроб подпрыгивал и болтался по грузовой части салона. Глядя в треснувшее зеркало заднего вида на дешевый фанерный гроб — гроб из досок я позволить себе не могла, — я думала о том, как бы мне хотелось устроить маме достойные похороны.

Должно быть, когда-то и она тоже частенько думала о чем-то подобном. Нет, не о моих похоронах разумеется… Я была совершенно уверена, что мама хотела бы покупать мне более красивые вещи, например — розовые с золотом коробочки для завтраков, с какими мои одноклассники приходили в школу каждый октябрь. Увы, вместо этого мне приходилось пользоваться простым контейнером из мутно-синего пищевого пластика, который мама долго и тщательно мыла перед началом очередного учебного года. А еще она хотела бы, чтобы мы жили в большой красивой квартире в восточной части города, где перед каждым домом есть собственный ухоженный сад, а не в наших тесных, как птичья клетка, комнатенках на западной окраине. Я, впрочем, никогда не просила маму купить мне то, а не это, потому что знала, как много ей приходится работать, чтобы заработать на жизнь. Невозможно сосчитать, сколько частных уроков ей приходилось давать дополнительно, чтобы я могла учиться в хорошей школе или чтобы на мой день рождения всегда было вдоволь пирожных, конфет, желе и сладкой газировки, которую подавали к столу в пластиковых стаканчиках. Мама никогда не говорила мне, откуда берутся деньги. В этом не было необходимости, потому что я видела все собственными глазами.

Частные уроки мама давала каждую неделю по вторникам, средам и четвергам. Во время летних каникул она ежедневно работала с теми, кого в сентябре ожидали университетские экзамены. В четверть четвертого мама уже снимала с обеденного стола скатерть и раскладывала по столешнице карандаши, ластики, точилки, листы чистой бумаги, тарелку с печеньем, которое пекла Мария, графин с водой и два стакана. За годы через наш дом прошло множество детей — равнодушных, вялых, анемичных. Недокормленных, но располневших от шоколада и чипсов мальчиков и девочек, проводивших свое свободное время за телевизором в городе, который методично и равнодушно избавлялся от парков и детских площадок. Я и сама выросла в месте, где хватало ржавых горок и качелей, играть на которых все равно было нельзя: все боялись растущей преступности, но по сравнению с тем, что происходило сейчас, те времена можно было бы назвать идиллией.

Мама коротко рассказывала ученикам о подлежащем, о глаголе, о сказуемом, об обстоятельстве, о прямом и косвенном дополнении, а потом заставляла повторять правило снова и снова. Другого пути чему-то научить ребенка не существовало, но зачастую даже многократного повторения оказывалось недостаточно. Годы утренних школьных занятий, вечерних проверок домашних заданий, стопки написанных простым карандашом подготовительных экзаменационных работ привели к тому, что мама испортила зрение. Под конец она уже почти не снимала очков с мутноватыми пластиковыми линзами, без которых практически ничего не видела. Даже ежедневную газету мама читала медленно, с трудом, однако до самого конца не бросала этого занятия. Ей казалось, что интеллигентный человек должен знать, что́ происходит в мире, в стране.

А Аделаида Фалькон была интеллигентной женщиной. И очень начитанной. В нашей домашней библиотеке было очень много книг, полученных по ежемесячной подписке «Круга чтения». В основном это была классика, в том числе современная, в серовато-синих переплетах, куда я частенько заглядывала, пока готовилась к выпускным экзаменам в университете. Книги подбирала и покупала мама, но я привыкла считать их своими. Эти толстые тома восхищали меня даже больше, чем розовые с золотом коробочки для завтраков в руках моих одноклассниц.

* * *

Когда мы приехали на кладбище, могила на двухместном участке — одно место для мамы, другое для меня — была уже выкопана. Этот участок мама купила много лет назад. Глядя на кучу свежей глины, я припомнила слова из рукописи Хуана Габриэля Васкеса [Хуан Габриэль Васкес — современный колумбийский писатель.], которую мне как-то довелось редактировать: «Каждый из нас принадлежит той земле, где погребены наши мертвые». И, глядя на неровно обстриженную траву вокруг могилы, я поняла, что моя мать, мой единственный дорогой покойник, накрепко привязала меня к земле, которая не только отторгала населявших ее людей, но и пожирала их с жадностью, которую нельзя было объяснить в пределах рационального мышления. Эта земля перестала быть страной. Теперь это была мясорубка.