В это утро я сначала зашел в столовую, купил булочку и колу, сел за парту и стал завтракать, одновременно листая книгу, между тем как класс постепенно заполнился учениками с вялыми спросонок движениями и мимикой. Я перекинулся парой слов с Молле. Он жил в Хамресаннене, в средней школе мы с ним учились в одном классе. Затем вошел учитель. Это был Берг, одетый в рабочую блузу, он вел у нас норвежский. Наряду с историей это был мой любимый предмет, я болтался между пятью и пятью с половиной баллами [В норвежской старшей школе и гимназии используется десятибалльная шкала оценок, где десять — это наивысший балл.] и выше не поднимался, но решил преодолеть этот рубеж на экзамене. Слабее всего я был в естественных науках, по математике временами сползал даже на двойку; уроков я не учил, а потому то, что мы проходили в школе, было гораздо выше моего понимания. Наши естественники и математик были учителями старой школы. Математику у нас вел Вестбю, он страдал нервным тиком, правая рука у него все время дергалась и выкручивалась. На его уроках я сидел, закинув ноги на стол, и болтал с Бассе, покуда налившийся краской Вестбю, обратив ко мне плотное, мясистое лицо, не выкрикивал мою фамилию. Тогда я снимал ноги с парты, но стоило ему отвернуться, как я продолжал болтать. Нашему естественнику Нюгору, маленькому, тощему, скрюченному человечку с сатанинской улыбкой и ребяческими жестами, оставалась пара лет до пенсии. У него тоже был нервный тик, он все время подмигивал одним глазом, дергал плечом, вскидывал голову, так что выглядел пародией на несчастного замученного учителя. В летние месяцы он ходил в светлом костюме, зимой — в темном. Однажды я видел, как он упражняется с циркулем, словно с ружьем: мы писали контрольную, а он, глядя в пространство над нашими головами, сдвинул ножки циркуля, приставил к плечу, потом рывком перевел в одну сторону, затем в другую, зловеще улыбаясь. Я не верил своим глазам: что он, с ума сошел? На его уроках я тоже разговаривал, причем столько, что стал у него козлом отпущения, кто бы ни болтал на самом деле. Стоило ему услышать чей-нибудь голос, он сразу: «Кнаусгор!» — и поднимает ладонь, это означало, что я должен встать и стоять возле парты до конца урока. Я делал это с готовностью, во мне тогда уже зарождался бунтарский дух, хотелось пуститься во все тяжкие: прогуливать уроки, выпивать, задираться. Я был анархистом, атеистом, и с каждым днем во мне крепли антибуржуазные настроения. Я подумывал о том, чтобы проколоть себе уши, обриться наголо. Естествознание — на что оно мне сдалось? Математика — на что она мне? Я хотел играть в рок-группе, хотел свободы, жить как сам пожелаю, а не как положено.

Но в этих мечтах я был одинок, никто меня не поддерживал, так что, оставаясь до поры нереализованными, они принадлежали будущему и потому, как всякое будущее, не облекались в определенную форму. Не учить уроки, не слушать в классе учителя было из той же оперы. Раньше я по всем предметам был одним из лучших и любил, чтобы это замечали другие, но теперь — нет, теперь хорошие оценки стали чем-то почти постыдным, они означали, что ты сидишь дома и корпишь над уроками, что ты зубрилка и лузер. Иное дело — норвежский, этот предмет в моем представлении был связан с писательством и богемной жизнью, к тому же тут зубрежкой не возьмешь, тут нужно другое — чутье, свой почерк, индивидуальность.

На уроках я бездельничал, на переменах выходил курить на крыльцо, наблюдая, как постепенно светлеет небо и перед глазами все яснее проступает окружающий пейзаж, и так до половины третьего, когда звенел последний звонок и я отправлялся назад, в свою каморку. Было пятое декабря, завтра мне исполнялось шестнадцать, из Бергена собиралась приехать мама, и я радовался предстоящей встрече. Жить вдвоем с папой было тоже неплохо, в том смысле, что он почти не появлялся на глаза — проводил время в Саннесе, когда я был в городе, и наоборот. С маминым приездом этому придет конец, вплоть до Нового года решено было жить вместе в деревне, а неприятная необходимость каждый день встречаться с папой с лихвой искупалась присутствием мамы. С мамой я мог разговаривать. С ней я мог говорить о чем угодно. Папе я ничего не мог рассказать. Совсем ничего, кроме сугубо конкретных вещей типа куда я собрался и когда вернусь домой.

Подходя к дому, я увидел перед ним папин автомобиль. Я вошел, на весь коридор несло чадом, на кухне гремела посуда и работало радио.

Я заглянул в дверь.

— Здорово, — сказал я.

— Здорово, — ответил он. — Проголодался?

— Еще как! Что ты жаришь?

— Отбивные. Садись, они уже готовы.

Я зашел и сел за круглый обеденный стол. Стол был старый. Наверное, остался еще от его бабушки.

Папа положил мне на тарелку две отбивные, три картофелины и горку жареного лука. Сел напротив. Положил и себе.

— Ну как? — спросил он. — Что новенького в школе?

Я помотал головой.

— Так-таки ничего нового не учили?

— Не-а.

— Надо же.

Мы молча принялись за еду.

Я не хотел обижать его, не хотел, чтобы он думал, что потерпел неудачу, что у него не складываются отношения с сыном, поэтому старался придумать, что бы такое ему сказать. Но так ничего и не придумал.

У него было не то чтобы плохое настроение. Он не сердился. Просто его мысли были где-то далеко.

— А ты был недавно у бабушки с дедушкой? — спросил я.

— Ну да, — сказал он. — Как раз вчера после работы. А почему ты спрашиваешь?

— Да так, — сказал я, чувствуя, что покрываюсь краской. — Просто спросил.

Я уже обрезал ножом все мясо, какое было, и стал обгладывать кость. Папа сделал то же самое. Я отложил кость и выпил всю воду, какая была в стакане.

— Спасибо, — сказал я, вставая из-за стола.

— Родительское собрание начинается в шесть? — спросил он.

— Да, — подтвердил я.

— Ты побудешь тут?

— Да.

— Тогда я заеду за тобой, и мы вместе поедем в Саннес. Годится?

— Да.


Я сидел за столом и писал эссе про рекламу одного спортивного напитка, когда отец вернулся. Распахнулась входная дверь, шум города стал громче, в коридоре послышались папины шаги. Его голос:

— Карл Уве! Ты собрался? Давай, поехали!

К его приходу я уже уложил вещи в сумку и рюкзак, и то и другое было набито битком, потому что весь следующий месяц предстояло жить в деревне, и я точно не знал, что мне там может понадобиться.

Он глядел на меня, пока я спускался по лестнице. Покачал головой. Но не сердито. Тут было что-то другое.

— Ну как? — спросил я, не глядя ему в глаза, хотя он этого терпеть не мог.

— Как? А вот так! Меня отчитал твой учитель математики. Вот как! Вестбю, что ли?

— Да.

— Почему ты мне об этом ничего не говорил? Я даже не знал. Для меня это стало полной неожиданностью.

— Ну а что он сказал? — спросил я и начал одеваться, бесконечно обрадованный, что папа не выходит из себя.

— Сказал, что ты кладешь ноги на парту, что ведешь себя нагло и вызывающе, что болтаешь во время урока, ничего не делаешь и не выполняешь домашние задания. И если так будет продолжаться, он тебя выгонит. Вот что он сказал. Это правда?

— Да, в каком-то смысле правда, — сказал я, выпрямляясь, уже вполне одетый.

— Между прочим, он во всем обвинял меня! Он ругал меня за то, что я вырастил такого лоботряса.

Я невольно поежился.

— А что ты сказал?

— Я выдал ему по первое число. Твое поведение в школе — на его ответственности, это не моя забота. Но все равно приятного было мало. Сам понимаешь.

— Да, понимаю, — ответил я. — Извини.

— Да что толку? Все, это было последнее родительское собрание, куда я ходил. Вот так. Ну что, идем?

Мы вышли на улицу, направляясь к машине. Отец сел за руль, наклонился в мою сторону, распахнул дверь.

— А багажник не откроешь? — попросил я.

Он не ответил, но открыл. Я сложил рюкзак и сумку в багажник, аккуратно закрыл его, чтобы не злить отца, сел на переднее сиденье, перекинул через грудь ремень безопасности, защелкнул застежку.

— Срамота, да и только, — сказал папа, запуская мотор. Засветилась приборная доска, из темноты проступила машина впереди нас и часть дороги, спускающейся к реке. — А каков он вообще-то как учитель, этот Вестбю?

— Вообще никудышный. У него вечные проблемы с дисциплиной. Никто его ни во что не ставит. И объяснять он тоже не умеет.

— Он один из лучших выпускников университета. Ты это знал? — спросил папа.

— Нет.

Он сдал несколько метров назад, вырулил на дорогу, развернулся и направился к выезду из города. Обогреватель гудел, шипованные покрышки мерно жужжали по асфальту. Отец, как всегда, гнал на большой скорости. Одна рука на баранке, другая на сиденье возле рычага переключения передач. Внутри у меня все дрожало, словно сквозь тело пробегали искры радости, ведь раньше такого никогда не бывало. Он никогда меня не защищал. Он никогда не упускал случая сделать критическое замечание, если его что-то не устраивало в моем поведении. Перед летними и рождественскими каникулами, когда предстояло предъявить отцу табель с отметками, я за недели начинал переживать. От какого-нибудь мелкого недостатка в моем поведении он приходил в ярость. То же самое и с родительскими собраниями. Стоило ему там услышать малейшее критическое замечание в мой адрес, например, что я много болтаю или не слежу за своими вещами, и он приходил домой, кипя от гнева. О тех редких случаях, когда я приносил домой записку, что родителей вызывают в школу, и говорить нечего. Это вообще был кошмар и конец света.