И как только он узнал, что я бегал?

Это был уже не первый случай, когда он каким-то непостижимым образом ловил меня на проступке. Той осенью я, например, как-то вечером припрятал под одеялом пакетик конфет, заранее почувствовав, что он зайдет ко мне в комнату и ни за что не поверит моим объяснениям, откуда у меня взялись деньги на такую покупку. Он действительно зашел и несколько секунд молча смотрел на меня.

— Что ты там прячешь в кровати? — спросил он.

Ну откуда он мог это узнать?

За окном Престбакму только что вкрутил мощную лампочку над помостом, где он обычно работал. Новый яркий глаз выхватил из темноты уйму предметов, и Престбакму разглядывал их, замерев в неподвижности перед таким богатством. Штабеля металлических коробок с красками, банки с малярными кистями, поленницы дров, обрезки досок, сложенные куски брезента, автомобильные покрышки, велосипедная рама, несколько ящиков с инструментами, коробки с гвоздями и шурупами всех форм и размеров, полки с цветочной рассадой в картонках из-под молока, мешки известки, свернутый резиновый шланг, прислоненная к стене доска с изображениями всевозможных инструментов, очевидно предназначенная для любительской мастерской, какие обыкновенно устраивают в подвале.

Когда я снова перевел взгляд на папу, он уже шел через газон, неся в одной руке кувалду, а в другой лопату. Я поспешно отступил вглубь комнаты. И тут же хлопнула входная дверь. Это пришел Ингве. Я взглянул на часы. Без двух минут половина девятого. Вскоре он появился, поднявшись по лестнице той особенной, дергающейся, какой-то утиной походкой, которую мы выработали, чтобы ходить бесшумно; вид у него был запыхавшийся, а щеки красные.

— А где папа? — спросил он с порога.

— Там, в саду, — сказал я. — Но ты не опоздал. Видишь, ровно полдевятого.

Он прошел к письменному столу и выдвинул стул. От него еще пахло улицей. Холодным воздухом, лесом, песком, асфальтом.

— Ты не трогал мои кассеты?

— Нет.

— А что ты делаешь в моей комнате?

— Ничего, — сказал я.

— Не мог бы ты заняться этим у себя?

Внизу снова открылась входная дверь. На этот раз послышались тяжелые папины шаги. Сапоги он снял, как обычно, перед тем как войти, и сейчас направлялся в ванную переодеваться.

— Я видел в новостях лицо в море, — сказал я. — Ты уже слышал? Не знаешь, еще кто-нибудь это видел?

Ингве кинул на меня немного насмешливый, отстраненный взгляд:

— Что ты мелешь?

— Ты знаешь, что погибла рыбацкая шхуна?

Он нехотя кивнул.

— Когда в новостях показывали место, где она затонула, я увидел на воде лицо.

— Утопленника?

— Нет. Оно было ненастоящее. Волны как будто сложились в человеческое лицо.

Секунду он смотрел на меня, не говоря ни слова. Затем повертел пальцем у виска.

— Ты что, не веришь? Это по правде было.

— Правда, что ты ноль без палочки.

Тут папа отвернул в ванной кран, и я подумал, что мне лучше бы удалиться в свою комнату, чтобы не встретиться с ним в коридоре. Но оставлять последнее слово за Ингве не хотелось.

— Сам ты ноль без палочки, — заявил я.

Он даже не удосужился ответить. Только обернулся через плечо и, выставив верхние зубы, громко зашипел, пропуская через них воздух, как кролик. Это был намек на мои торчащие передние зубы. Я отвернулся и вышел из комнаты, пока он не увидел, что у меня дрожат губы. Реветь можно, когда ты один. Кажется, все в порядке. Он вроде бы ничего не заметил.

Переступив порог своей комнаты, я остановился и подумал, не пойти ли в ванную. Там можно ополоснуть лицо холодной водой и смыть слезы. Но по лестнице как раз поднимался папа, и я удовольствовался тем, что вытер глаза рукавом. Сквозь тонкий слой размазанной влаги форма и цвет предметов поплыли, как будто комната вдруг погрузилась под воду; впечатление было таким живым, что я, идя к письменному столу, сделал несколько взмахов руками, как будто плыву. Мысленно я представлял себе, что на мне надет металлический шлем, как у водолазов. Они ходят по дну в сапогах со свинцовыми подошвами, одетые в толстые, как слоновья кожа, костюмы с кислородным шлангом, который тянется от шлема, как хобот. Я задышал ртом коротко и шумно и стал расхаживать по комнате тяжелой и плавной походкой, как старинные водолазы, пока страх, с которым граничила эта фантазия, не стал просачиваться внутрь меня, точно холодная вода.

Несколько месяцев назад я посмотрел телесериал «Таинственный остров» по роману Жюля Верна, и история о том, как люди, залетевшие на воздушном шаре на безлюдный остров в Атлантическом океане, с первых же кадров произвела на меня сильнейшее впечатление. Картина была захватывающая. Воздушный шар, ураган, одетые по моде девятнадцатого века люди, суровый необитаемый остров, на который они попали, но, очевидно, вовсе не такой уж необитаемый, как им показалось сначала, так как вокруг то и дело происходили всякие загадочные и необъяснимые вещи… Но кто же были те, другие? Ответ пришел неожиданно в конце одного из эпизодов. Оказалось, что в подводной пещере кто-то есть… Какие-то человеческие фигуры… Свет фонарей выхватывал гладкие головы с масками на лицах… Плавники… Они напоминали ящериц, вставших на задние ноги… На спине — какие-то емкости… Один обернулся — у него не было глаз.

Я не вскрикнул, но ужас, охвативший меня от увиденного, сделался неотступным; иногда меня средь бела дня при одном воспоминании об аквалангистах в пещере охватывал внезапный страх. А теперь я мысленно превращался в одного из них. Мое шумное дыхание стало их дыханием, мои шаги — их шагами, руки — их руками, а закрывая глаза, я видел перед собой их безглазые лица. Пещера… черная вода… вереница аквалангистов с фонарями в руках… Доходило до того, что я и с открытыми глазами продолжал их видеть. До того даже, что страх не отпускал меня и в моей комнате, среди собственных, хорошо знакомых вещей. Я не смел шелохнуться от ужаса, что сейчас что-то случится. Я машинально сел на кровать, негнущимися руками потянул к себе ранец, кинул взгляд на расписание, нашел в нем среду, прочитал, что было написано: математика, окружающий мир, музыка, переставил ранец себе на колени и, прислонившись к стене, начал читать книгу. Сначала я вскидывал взгляд каждую секунду, но постепенно эти интервалы превратились в минуты, а когда папа крикнул мне, что пора ужинать, уже ровно девять, я был целиком поглощен книгой, а не страхом и с трудом от нее оторвался.


Резать хлеб и включать электрическую плиту нам с братом не разрешали: ужин готовили мама или папа. Если мама работала в вечернюю смену, все делал папа: когда мы приходили на кухню, на столе уже стояли два стакана с молоком и две тарелки с четырьмя готовыми бутербродами. Бутерброды он обыкновенно приготавливал заранее и оставлял до ужина в холодильнике, холодные бутерброды не лезли в горло, даже если они были с чем-нибудь, что мне нравилось. Когда дома была мама, то продукты для бутербродов доставала из холодильника она или мы с братом, и этот простой прием, который позволял нам самим выбирать, что подать на стол и с чем сделать бутерброды, в сочетании с хлебом комнатной температуры, рождал ощущение свободы: а раз уж мы могли сами открыть кухонный шкаф, сами достать чуть дребезжащие тарелки и расставить их на столе, выдвинуть ящик буфета и достать позвякивающие столовые приборы, положить рядом с тарелкой нож; раз могли вынуть и поставить на стол стаканы, достать из холодильника молоко и сами налить его в стакан, то, разумеется, могли и поговорить, а не сидеть точно набрав в рот воды. Это получалось само собой: одно как бы влекло за собой другое, когда нас кормила ужином мама. Мы болтали обо всем, что ни придет в голову, ей было интересно слушать наши рассказы, а если при этом кто-то нечаянно плеснет молоком на стол или, забывшись, положит использованный чайный пакетик на скатерть (потому что мама иногда давала нам чай), то в этом не было ничего страшного. Но если наше участие в приготовлении ужина приоткрывало эти шлюзы свободы, то их ширина зависела от папиных нервов. Если папа в это время находился в саду или внизу в кабинете, разговоры велись как угодно громко и свободно и можно было, не задумываясь, размахивать руками. Когда на лестнице раздавались его шаги, мы автоматически понижали громкость и меняли тему беседы, словно считая ее неподходящей для его ушей; если он заходил на кухню, мы совсем умолкали и сидели вытянувшись в струнку с таким видом, точно все наши мысли заняты только едой; если же он проходил в гостиную, мы продолжали говорить, но уже тише и осторожнее.

Сегодня, войдя на кухню, мы увидели на столе тарелки с четырьмя заранее приготовленными бутербродами. Один с коричневым сыром, второй с желтым, третий с сардинами в томате, четвертый с пряным сыром. Сардины я не любил и поэтому начал с них. Рыбу у меня душа не принимала, вареная треска вызывала рвотные позывы, а она подавалась у нас по крайней мере раз в неделю: я не выносил ни запаха из кипящей кастрюли с рыбой, ни ее консистенции. То же самое, разумеется, относилось и к вареной сайде, сельди, камбале, макрели и морскому окуню. В сардинах самым противным был не вкус, а их консистенция и, главное, тоненький, скользкий хвостик. Смотреть на него было омерзительно. Чтобы минимизировать контакт, я начинал с них — откладывал хвостики на край тарелки и, кучкой собрав на краю бутерброда немного томатного соуса, засовывал в него хвостики и зажимал в хлебе. В таком виде можно было откусить и жевать этот краешек, не ощущая хвостов; чуть пожевав, я поскорее запивал этот кусок молоком. Но в отсутствие папы, как сегодня, можно было просто засунуть хвостики в карман.