Лед на реке затрещал. Звук разлетелся волнами по пологим склонам долины.

Затем грохотнуло.

У меня похолодела спина. Этот звук всегда наполнял меня радостью. Я взглянул вверх на скопление звезд. На луну, повисшую над лесистым кряжем. На огни машин за рекой, выхватывающие из тьмы длинные полосы света. На деревья, безмолвно, но не враждебно чернеющие вдоль реки. На два водомерных столба, темнеющие на белом фоне, которые осенью скрывались под водой, а сейчас блестели на открытом пространстве.

Он растопил камин. Так он показал, что раскаялся. Поэтому уходить не простившись уже не имело смысла.

Я повернул назад и пошел к дому. Отпер дверь, начал расшнуровывать ботинки. Из комнаты послышались его шаги, я выпрямился. Он открыл дверь, остановился на пороге и посмотрел на меня, не выпуская дверную ручку.

— Уже уходишь? — спросил он.

Объяснять, что я уже уходил и только что вернулся, было невозможно, и я только кивнул.

— Подумал, что так лучше, — сказал я. — Завтра рано вставать.

— Да, да, — сказал он. — Завтра во второй половине дня меня дома не будет. Имей это в виду.

— Окей, — сказал я.

Он еще постоял, посмотрел на меня, затем закрыл дверь.

Я снова открыл ее.

— Папа? — окликнул я.

Он обернулся и молча посмотрел на меня.

— Я хотел сказать, что завтра родительское собрание. В шесть.

— Вот как? Надо будет пойти.

Он повернулся ко мне спиной и пошел в комнату, а я закрыл дверь, зашнуровал ботинки, закинул сумку за плечо и снова отправился на автобусную остановку, куда десять минут назад не дошел. Внизу виднелся водопад, застывший арками и ледяными струями, едва озаренный огнями паркетной фабрики. Позади меня, за водопадом, высились горные пустоши, окружая рассеянные по долине, но освещенные дома поселка тьмой и глухим безлюдьем. Звезды над ними словно лежали на дне замерзшего моря.

Прощупывая фарами темноту, подъехал автобус, я предъявил проездной водителю и сел на предпоследнее сиденье слева, на которое садился всегда, если оно было свободно. Машин на дороге было мало, и мы промчались через Сульслетту, Рюенслетту, потом вдоль побережья до Хамресаннена, дальше через лес в сторону Тименеса, свернули на Е18 и через мост Вароддбру, миновав гимназию в Гимле, въехали в город.

Дом, где я жил, стоял в самом низу у реки. Слева, как войдешь, располагалась дедушкина контора, справа — жилая часть. Две комнаты, кухня и маленькая ванная. Второй этаж тоже был поделен на две половины, с одной стороны находился большой неотапливаемый чердак, с другой — комната, в ней я и жил. У меня там были кровать, письменный стол, маленький диванчик с журнальным столиком, кассетный магнитофон, подставка для кассет, стопка учебников, несколько газет и музыкальных журнальчиков и груда одежды в шкафу.

Дом был старый. Когда-то он принадлежал папиной бабушке, моей прабабке, которая там и умерла. Как я понимаю, папа был очень близок с нею в детские годы, а подростком проводил тут много времени. Мне она казалась неким мифологическим существом — сильная, самостоятельная, волевая, мать троих сыновей, одним из которых был мой дедушка. На всех фотографиях, которые я видел, на ней неизменно черное закрытое платье. Под конец жизни, которая началась где-то в семидесятых годах девятнадцатого века, она почти на целое десятилетие впала в маразм, или, как говорили в семье, начала «путаться». Больше я о ней ничего не знал.

Я снял ботинки и, поднявшись наверх по крутой, как стремянка, лестнице, зашел в комнату. Там было холодно, и я включил тепловентилятор. Поставил кассету. Группу Echo and the Bunnyman. Альбом «Heaven up Here». Лег на кровать и взялся за книжку. Это был «Дракула» Брэма Стокера, которым я тогда увлекался. Год назад я уже читал эту книгу, но она и сейчас оставалась для меня такой же захватывающей и поразительной. Город за окном с его монотонным уличным шумом исчез из моего сознания, напоминая о себе лишь изредка и урывками, как если бы я куда-то ехал. Однако я никуда не двигался, а лежал на постели и читал до половины двенадцатого, потом почистил зубы, разделся и лег спать.


Очень странное ощущение, когда просыпаешься утром в полном одиночестве: пустота словно не только вокруг, но и внутри тебя. До поступления в гимназию я всегда просыпался по утрам в доме, где мама и папа уже поднялись и собираются на работу, со всеми сопутствующими этому вещами — запахом сигаретного дыма, питьем кофе, завтраком, звуками радио и шумом прогревающихся в темноте двора автомобильных моторов. Тут все было иначе, и мне это нравилось. Нравилось ходить за километр через старый жилой район до гимназии, отчего всякий раз возникали приятные мысли, что и я кое-что собой представляю. Большинство гимназистов были городские или жили в ближайших окрестностях, и только я да еще несколько приехали из сельской местности, что ставило нас в невыгодное положение. Ведь остальные уже были знакомы друг с другом и встречались не только в школе, у них уже сложились свои компании. Эти компании сохранялись и в школе, в них не так-то просто было войти, и каждую перемену передо мной вставал вопрос: куда мне себя девать? Можно было, конечно, сходить на перемене в библиотеку и почитать книжку или остаться в классе, делая вид, что повторяешь уроки, но это означало бы показать всем, что я — отверженный, и ничего хорошего в перспективе не сулило, и вот в октябре я начал курить. Не потому, что это мне нравилось, и не потому, что это круто, но потому, что это решало вопрос, куда деваться: с сигаретой можно было спокойно постоять во дворе рядом с другими курильщиками, не вызывая лишних вопросов. После уроков я возвращался в свое жилье, и проблема на время отпадала. Во-первых, потому, что я, как правило, ехал в Твейт на тренировку или чтобы встретиться с Яном Видаром, моим лучшим другом со средней школы, а во-вторых, потому, что меня никто не видел и никто не мог знать, что я все вечера просиживаю один в своей комнате.

Другое дело на уроках. В нашем классе было еще три мальчика и двадцать шесть девочек. И в классе у меня была своя роль, свое определенное место, там я мог разговаривать, участвовать в обсуждениях, выполнять задания, там я что-то собой представлял. Там я был членом группы, как и все остальные, я никому не навязывался, и никто не мог возразить против моего присутствия. Я сидел на последней парте в заднем углу, передо мной сидел Молле, впереди всех в том же ряду сидел Пол, в остальном класс заполняли девочки. Двадцать шесть шестнадцатилетних девчонок. Кто-то из них мне нравился больше других, но ни про одну я не могу сказать, что она нравилась мне настолько, чтобы я в нее влюбился. Была там Моника, из семьи венгерских евреев, с языком как бритва, образованная, в дискуссиях по палестинскому конфликту она всегда с воодушевлением убежденно отстаивала правоту Израиля, чего я никак не мог понять, ведь ясно же, что Израиль — милитаристское государство, а Палестина — жертва. Еще была Ханна, хорошенькая девушка из Вогсбюгда, она пела в хоре, верующая и наивная, однако любому мужчине было приятно на нее смотреть и находиться с ней в одной комнате. Еще была Сив, светловолосая, загорелая и длинноногая, это она в самом начале учебного года высказалась, что район между кафедральной школой и коммерческой школой напоминает американский кампус, и это выделило ее в моих глазах, поскольку показало: она знает о мире, частью которого мне бы хотелось быть, что-то такое, чего не знаю я. Последние годы она провела в Гане, слишком много хвасталась и чересчур громко хохотала. Потом еще Бенедикта, с резкими, в стиле пятидесятых, чертами лица, кудрявыми волосами и с налетом классового превосходства. Потом еще Туне, грациозная в каждом движении, темноволосая и серьезная девушка. Она хорошо рисовала и казалась независимей остальных. Потом еще Анна, девочка с брекетами, с которой я этой осенью во время школьного праздника обжимался в парикмахерском кресле, принадлежавшем матери Бассе, потом еще Хильда, белокурая и румяная девушка с решительным характером, но при этом какая-то серенькая, она часто ко мне обращалась по разным поводам, а еще Ирена, центр всей девчачьей компании, красивая той красотой, которая возникает и пропадает в один и тот же момент, а еще Нина, крепко сбитая и мужеподобная, но в то же время оставлявшая ощущение хрупкости и робости. Еще была Метта, маленькая и вредная интриганка. Была девочка, которая увлекалась Брюсом Спрингстином и носила исключительно джинсу; была еще одна — маленькая смешливая девочка, которая одевалась вызывающе и притом вульгарно и ходила пропахшая табаком; была одна, у которой при улыбке обнажались все десны, в остальном, впрочем, даже хорошенькая, но ее смех, это подхихикивание после каждого слова и чушь, которую она несла, плюс легкая шепелявость как бы заслоняли ее красоту или даже сводили ее на нет. Меня окружало море девушек, река тел, океан грудей и бедер, и то, что я видел все это только в официальной обстановке, за партами, только добавляло ощущению остроты. В известной мере оно наполняло мои дни смыслом, я предвкушал, как войду в класс, где имею полное право сидеть в окружении всех этих девушек.