Эвелин Пизье, Каролин Лоран

И вот — свобода

Ж.M.Р., другу, который знал, что две жизни — это лучше, чем одна.

Отцу, матери, сестре, которые этого не знали.

Э. П.

Тебе.

И той дружбе, которая сделала наши жизни прекраснее.

К. Л.

Se va un barco de papel
Por el mar de la esperanza

Se va, se va y no volvera
Se va, se va, se va la libertad [Бумажный кораблик плывет // Бумажный кораблик плывет // По морю надежды // … // Он уходит, он уходит и больше не вернется. // Так проходит, так проходит, так проходит свобода.]

Teo Saavedra [Чилийско-французский революционер, певец и писатель. Родился в 1952 году в Чили, в 1977-м уехал во Францию, спасаясь от режима Пиночета.]. «Barco de papel»

Часть первая

Меня сочтут за сумасшедшую, за экзальтированную дамочку, за честолюбивую интриганку, за девушку с нестабильной психикой. Мне будут говорить: «Да ты просто не можешь этого сделать», «Так не бывает» — или просто интересоваться с беспокойством в голосе: «А ты уверена в себе?» Конечно, нет, я не уверена. А как я могу быть уверенной? Все произошло так быстро. Я не контролировала ситуацию. Я и не хотела ничего контролировать. Просто Эвелин была здесь, со мной. Этого было достаточно.

16 сентября 2016. Это должна была быть встреча по работе, обычная встреча, какие у меня происходят постоянно. Встретиться с автором, которого я хочу опубликовать, разделить с ним неистовую, страстную необходимость сделать это как можно скорее. А потом дать четкие указания: это вырезать, это сократить, здесь переработать, здесь добавить деталей, четче выразить мысль, подчистить стиль.

Некоторые редакторы склонны к мечтательному созерцанию. Тонкие длинные пальцы селенита; мозг в вечной полудреме; сад в стиле дзен, маленькие грабельки. Я принадлежу к другому подвиду: издатели — автомеханики, которые обожают копаться во внутренностях машины, с руками, испачканными машинным маслом и отработкой, с ящичком инструментов на все случаи жизни. Но тут был вовсе не обычный текст и тем более не обычный автор.

На моем рабочем столе, заваленном бумагами и ручками, лежала аннотированная рукопись. На этот раз мое внимание привлек даже не стиль, не композиция — меня поразил образ женщины, которую я увидела за этим текстом. Я дочитала — и во мне зародилось смутное, странное ощущение, волной прокатывающееся от сердца к голове и от головы к сердцу: какой-то огненный шар с голубоватыми контурами. Это было предчувствие грядущей встречи, не иначе. Я набралась мужества и позвонила ей, услышала «Алло» и выпалила: «Алло, здравствуйте, мадам Пизье».

Ее хрипловатый голос был теплым и обволакивающим. По мере того, как я говорила с ней, мой ужас рассеивался, я оттаивала, как ткань, принесенная с мороза, — и вот уже страх перешел в адреналиновый восторг. Ее история потрясла меня. Она была удивлена, не могла поверить, переспрашивала: «Что, правда? В самом деле?» Я видела, как ее сомнения материализуются перед моими глазами, как ни странно, каждое из них только подпитывало мою решимость. Из этого повествования нужно было делать книгу. Мы назначили встречу на следующую пятницу. Перед тем, как повесить трубку, я почувствовала, что на другом конце провода она улыбается.

Воздух был насыщен влагой, моросил дождь, какой-то слишком холодный для конца августа; набережные Сены казались нарисованными пастелью, в тумане плавала громада Нотр-Дама. Я была без зонтика, на ногах — сандалии. Плечо оттягивала сумка с тяжелой рукописью. Момент настал. Я глубоко вдохнула и позвонила в дверь.

Маленькая фея. Вот что я подумала, когда увидела ее силуэт в дверном проеме. Она была хрупкой, как птичка. Меня сразу пленили ее глаза, светлые и прозрачные, как небо Прованса, с морщинками-лучиками от улыбки. Она поздоровалась со мной, и мне понравилось, как она произносит мое имя своим хриплым, прокуренным голосом, перекатывая его в горле. Я вошла в студию, первый этаж выходил окнами в садик, где росли деревья. «Вы же совершенно продрогли! Дать вам свитер?» Я скромно отказалась. Много месяцев спустя я, в свою очередь, прислала ей теплую накидку, которую она так и не успела поносить.

Мы сидели напротив друг друга, передо мной дымилась чашка горячего кофе из кофемашины «Неспрессо». Понадобилась моя помощь; погодите, капсулу вот сюда, вот, готово, — обычно этим занимался ее муж. «Когда Оливье нет дома, я ничего не пью, ничего не ем. Мне на это наплевать». У меня, вероятно, был удивленный вид, и она пояснила: «Я ничего не умею делать на кухне. Моя мать всегда запрещала мне прикасаться к плите и швабре. Но это вы уже знаете». Она мотнула головой в сторону рукописи. Я улыбнулась. Выпила кофе.

Дождь барабанил в окна. Внутри было хорошо — теплый свет, мягкие, спокойные цвета. Эвелин закурила. «Вам не мешает дым?» Это «вы» исчезло очень быстро. Да и дым мне не мешал. Я не курю, но мне нравятся курильщики. Она засмеялась. Начала перелистывать рукопись, просматривая мои записи на полях. Удивленно покачала головой: «Вы немало потрудились».

Я видела коричневые пятна на ее руках, незаметные созвездия времени. Она носила свой возраст, как просторное платье. Он ее не стеснял. За ее почти семидесятилетним обликом проступали золотистые волосы, белая, как снег, кожа, слегка тронутая солнцем, лукавая улыбка — вечные приметы юности.

Мы разговаривали три часа подряд. О рукописи, о ее матери, о месте женщин в обществе, о зле, которое причиняют нам религии, о мужчинах, о сексе, о литературе. Ее улыбка на мгновение омрачалась тенью, ее взгляд устремлялся в пространство, но тут же вновь возвращался ко мне; она казалась мне очень красивой. По молчаливому соглашению мы обошлись без преамбул. Может быть, мы обе чувствовали, что времени не хватает, а может быть, это была такая таинственная и изящная форма взаимного признания: сходные вкусы, сходное мнение по поводу самых главных вещей, невозможность поступить иначе. Некоторые встречи нам предназначены, предопределены всем течением жизни. Они, как мне ни сложно написать это слово, поскольку ни я, ни она больше не верим в Бога, предначертаны где-то там, в неизвестности. Наш час пришел, час выхода на связь, час взаимопонимания, воспоминания о котором всегда приносят мне радость, час рождения дружбы, столь же сильной, сколь краткой, всеобъемлющей, которой до лампочки сорок семь лет, разделяющих нас.

Эвелин хотела рассказать о своей матери и через ее историю поведать свою. Увлекательную историю, охватывающую шестьдесят лет политической жизни, сражений, любви и драм, — с какой-то стороны портрет Франции: страны колоний и революций, страны освобождения женщин. Текст тяготел попеременно то к автобиографической повести, то к мемуарам. Мы единогласно решили: нужно сделать из него роман. Не стремиться к биографической точности, а следовать романической достоверности характеров и судеб. Разрешить себе изменить имена, дать волю воображению, углубить описания чувств и переживаний. Делать из этого цельное произведение. Эвелин захлопала в ладоши. Вместе у нас получится.

Мы писали друг другу почти каждый день. Она жила на юге, но это было не так уж далеко. Когда она приезжала в Париж, мы встречались в маленькой квартирке-коконе, работали среди бутылок и пепельниц, я слушала ее, улыбалась в ответ на ее улыбку, огорчалась ее огорчениям, смеялась вместе с ней — потом наступал час ужина, и разговор продолжался в ресторане, словно и не прерываясь, и снова бокал, и снова сигарета. Я была счастлива.

Все закончилось в один февральский четверг. Она была уже несколько дней в больнице, в тяжелом состоянии — еще одно испытание для нее, и без того преодолевшей столько всего. «Ты самая сильная» — вот последние слова, которые я ей написала. И это была правда. Но когда я увидела имя Оливье, определившееся на экране моего телефона, я сразу все поняла. Катастрофа. Я повесила трубку и разрыдалась.

Вокруг меня жизнь текла, как обычно, — на улице, в моем кабинете на площади Италии, — и это было невыразимо жестоко и безумно странно. Я не хотела видеть этих людей, бегущих по своим делам, эти отвратительно гудящие машины, эти мейлы, сыплющиеся на мою почту. Вспомнились слова друга-писателя: «Смерть, эта бездарная стерва…». От них лучше не стало. Гнев заливал мозг алой волной. Вернуться назад. Чего бы мне это ни стоило.

Остальное никому не интересно: мое горе, дрожащие руки, тактичное и внимательное отношение коллег и начальника, который тоже расстроился и переживал, и, главное, — пустота. Я вернулась домой, позвонила. Дома никого не было. Мой спутник был в отъезде, мама отправилась к родственникам в провинции. Я поставила кантату Баха, поступила банально — банальности иногда идут на пользу — и зажгла свечку. В чашке чая, стоящей передо мной, проплывали все воспоминания, те, которые связывали нас с ней напрямую, наши встречи, наша переписка, наши ужины; но еще и все остальные, те, которые были ей близки и которые, путем некоего действа, волнующего и волшебного, стали близкими и мне: история ее семьи, ее жизни, которую она подарила мне, избрав форму художественного произведения для своих воспоминаний.

Кантата замолкла, в квартире воцарилась тишина. Я вынула и положила в коробку компакт-диск, выключила проигрыватель. Что-то тяжелое, но очень спокойное воцарилось во мне. Я включила компьютер, открыла файл с рукописью. И начала писать.