Катя Петровская
Кажется Эстер
Слава тебе, гугл [В тексте перевода, согласованного с автором, могут быть замечены некоторые незначительные расхождения с немецким оригиналом. Здесь и далее примеч. пер.]
Лучше бы мне начинать свои путешествия не отсюда, не с этого привокзального пустыря, который все еще напоминает об опустошении целого города, разбомбленного и разрушенного в ходе победоносных сражений, в отместку, так мне казалось, — ведь именно отсюда, из этого города, началась и велась война, на стальных колесах, на стальных крыльях, этот бесконечный и нескончаемый блицкриг, принесший разрушения тысячекратно более страшные, везде и повсюду. Хотя сам-то город давным-давно стал одним из самых мирных городов на свете и демонстрирует свое миролюбие чуть ли не агрессивно, в знак незабвения той войны.
Вокзал был построен недавно в самом центре, и, несмотря на все выказываемое городом миролюбие, вид имеет неприветливый, словно воплощая собой все утраты, которые никаким прибытием никаких поездов уже не восполнить, это одно из самых неприветливых мест во всей нашей вдоль и поперек объединенной, испещренной границами Европе, — место, где гуляют сквозняки и взгляду не на чем остановиться и отдохнуть, кроме окружающего запустения, невозможно утешиться созерцанием привычной городской толчеи людей и строений, прежде чем уехать отсюда, из этой зияющей в самом центре города пустоты, которую никакое правительство ни грандиозными сооружениями, ни благими намерениями заполнить не в силах.
Сквозняками тянуло и сейчас, когда я, стоя на перроне, в который раз ощупывала скучливым взглядом крупные буквы транспаранта Bombardier [Бомбардир, а также бомбардировщик (франц.), произносится как «бомбардье», в немецком произносится почти как по-русски, «бомбардир», в том же значении, но одновременно может быть понято и как повелительное наклонение глаголов «бомбардировать» или «бомбить».]. Добро пожаловать в Берлин под мощной аркой вокзального свода, не переставая и на сей раз изумляться самоубийственному немилосердию этого Добро пожаловать. Сквозняками тянуло и когда ко мне вдруг приблизился пожилой господин и заговорил об этом Бомбардире.
Первое, что приходит в голову, — это бомбы, сказал он, бомбы и еще артиллерия, и вообще вся эта жуткая, уму непостижимая война, и совершенно непонятно, с какой стати именно Берлин, этот прекрасный, мирный, а в ту войну дотла разбомбленный город, приветствует новоприбывших, приезжих вроде него, буквально бомбардируя их аршинными буквами такого вот призыва, и что значит вдобавок это Добро пожаловать, кто, кого и к чему тут приглашает? Объяснение требуется срочно, ведь ему сейчас уезжать. Слегка удивившись, что мой внутренний голос в образе этого пожилого мужчины, черноглазого, с взволнованным американским акцентом, уже не сдерживаясь, почти взахлеб, все торопливей и нетерпеливей забрасывает меня вопросами, с которыми я и сама сотню раз поигрывала в мыслях, — play it again [Сыграй еще разок (англ.).], подумала я, стоя на перроне и все глубже погружаясь в эти вопросы, в раскрывающуюся за ними необъятность, — я ответила, что и я тоже первым делом думаю о войне, значит, дело не в возрасте, я вообще всегда думаю о войне, особенно здесь, на этом транзитном вокзале, куда ни один поезд не прибывает окончательно, только проездом, а если проездом — и волноваться не о чем, едем дальше, подумалось мне, ведь он не первый, кто себя — и меня — об этом спрашивает. Слишком часто я тут бываю, промелькнуло у меня в голове, может, я вообще стрелочник, тот, кто стрелки переводит и, как поется в русской песне, всегда во всем виноват, — и в этот миг старик вдруг сказал: my name is Samuel, Sam [Меня зовут Самюэль, Сэм (англ.).].
Вот тогда я и поведала ему, что «Бомбардир», или «Бомбардье», — это французский мюзикл, который с большим успехом идет в Берлине, многие специально сюда ради этого приезжают, представляете, только ради мюзикла, что-то про Парижскую коммуну и все такое, вообще про те времена, две ночи в отеле плюс мюзикл, и, разумеется, как нынче водится, «все включено», и уже были обращения граждан, с какой стати на главном вокзале призывают бомбить, что за реклама такая, из одного-единственного слова, без всяких тебе пояснений, уже и в газетах об этом писали, я отлично помню, продолжала я, все сильней вдохновляясь собственным вымыслом, там так и говорилось, мол, слово порождает ложные ассоциации, и даже иск был подан и в суде рассматривался, город против мюзикла, привлекали экспертов-лингвистов, представляете, они анализировали это слово на предмет наличия в нем «насильственного потенциала», короче, призывов к насилию, однако в итоге суд вынес приговор в пользу свободы рекламы. Излагая все это, я и сама все больше верила собственным словам, хотя понятия не имела, что на самом деле означает это Бомбардир-добро-пожаловать-в-Берлин под сводами вокзала и откуда оно вообще взялось, однако версия, которую я столь увлеченно сочиняла на ходу и которую ни в коем случае не назвала бы враньем, окрыляла меня все больше, унося все выше и позволяя без малейшего страха рухнуть вниз, повторять фигуры высшего юридического пилотажа в формулах никогда не произнесенного судебного приговора, ибо кто врать не смеет, летать не может.
— Куда вы едете? — спросил меня старик, и я, не раздумывая ни секунды, на том же кураже, словно вынося приговор следующему мюзиклу, рассказала ему всё, — о польском городе, откуда мои предки сотню лет назад переехали в Варшаву, чтобы потом отправиться еще дальше на восток, возможно, лишь затем, чтобы оставить мне в наследство русский язык, который я, в свою очередь, столь расточительно никому не передам, словом, dead end [Тупик (англ.).] и точка, полный тупик, вот потому мне туда и надо, продолжала я, туда, в один из древнейших городов Польши, где они, предки мои, о которых мне ничего, нет, честно, вообще ничего не известно, два, три, а то и четыре столетия обитали, может, вообще с пятнадцатого века, когда евреи в этом маленьком польском городке получили так называемые гарантии и были признаны соседями, хотя и продолжали оставаться «другими».
— And you? [А вы? (англ.)] — спросил Сэм, и я ответила, что я-то скорей по чистой случайности еврейка.
— Мы тоже на этот поезд, — сообщил Сэм, чуть помедлив, — тоже на «Варшавский экспресс».
На этот поезд, гордый, как породистый скакун, что уже выплывает к нам из тумана, поезд-экспресс, который помчится хоть и по расписанию, подумалось мне, но против хода времен, в лихолетье, где бомбам такое раздолье, for us only [Только для нас (англ.).], и старик едет туда же, ведь его жена одержима прошлым, а именно ищет мир своей бабушки, что родом из крохотной белорусской деревушки под Бяла Подляска, откуда она перебралась в США, и все равно штаты для него не родина, и для жены тоже, хотя когда это было, сто лет назад, и сколько поколений прошло, да и языка ни он, ни она не знают, и все равно эта Бяла Подляска звучит для него как forgotten lullaby [Забытая колыбельная (англ.).], бог знает почему, ключ к сердцу, сказал он, и деревушка называется Янув Подляский, и жили там тогда почти сплошь одни евреи, теперь-то нет, теперь только другие, и вот они оба едут туда, просто взглянуть, и — он и правда то и дело повторял это «и», словно спотыкаясь о незримое препятствие, — там, конечно, ничего не осталось, «конечно» и «ничего» он произнес с нажимом, как бы подчеркивая бессмысленность своего путешествия, и я в тон ему тоже теперь повторяла «конечно» и даже «разумеется», словно само это исчезновение, само это «ничего», конечно же, естественно и разумеется само собой. Но ландшафт, сами названия мест, конный завод чистокровных арабских лошадей, основанный в начале девятнадцатого века, после Наполеоновских войн, и славящийся среди коневодов, — все это ведь еще осталось, рассказывали они мне, они в гугле посмотрели. Там одна лошадь не меньше миллиона долларов стоит, сам Майк Джаггер там на одном из аукционов побывал, лошадей смотрел, а его ударник сразу трех купил, а теперь вот они туда поедут, это всего в пяти километрах от белорусской границы, слава тебе, гугл. Там и кладбище для лошадей имеется, нет, еврейское кладбище не сохранилось, даже это в интернете можно найти.
I’m a Jew from Teheran [Я из тегеранских евреев (англ.).], сообщил старик, когда мы еще на перроне стояли, Самюэль — это мое новое имя. Я в Нью-Йорк из Тегерана перебрался, арамейский знаю, много чему в жизни учился и со своей скрипкой много где побывал. Вообще-то, его в Америку послали на ядерного физика учиться, но он сразу же в консерваторию подался, однако на вступительных провалился, так и стал банковским служащим, впрочем, теперь и это в прошлом.
Пятьдесят лет прошло, посетовала его жена, — это когда мы уже в вагоне сидели и металлическая радуга с призывом Бомбардир-добро-пожаловать-в-Берлин больше не давила нам на плечи, — пятьдесят лет прошло, вздохнула она, но что бы он ни играл, хоть Брамса, хоть Вивальди, хоть Баха, все звучит по-ирански. А он сказал, это, мол, судьба, что они меня встретили и что я похожа на иранских женщин его детства, он, кажется, даже хотел сказать «на иранских матерей», а может, даже просто «на мою маму», но сдержался, только добавил, что это, не иначе, перст судьбы, ведь в исследовании семейных корней у меня наверняка гораздо больше опыта, чем у них, а мы вот оказались в одном поезде, и цель у нас, по сути, одна, — если, конечно, возразила я, тягу к поискам исчезнувшего вообще можно назвать целью. И нет, никакая эта не судьба, продолжила я, ибо всеведущий гугл над нами все равно что бог, и он не дремлет, и, стоит нам начать что-то искать, он при малейшей возможности будет нам это подсовывать точь-в-точь как все остальное: если вы, допустим, в интернете принтер приобрели, он еще долго будет вам принтеры предлагать, а если школьный ранец покупали, у вас еще годы спустя реклама ранцев будет всплывать, не говоря уже о сайтах знакомств, а если про самого себя гугл запросить, рано или поздно даже однофамильцы исчезнут, останетесь only you [Только вы (англ.).], это все равно как если бы вы ногу вывихнули, захромали и тут же все вокруг хромать начали, весь город хромает, вроде как из солидарности, миллионы хромоногих, они образуют социальную группу, чуть ли не большинство, и как прикажете в этих условиях функционировать демократии, если получаешь только то, что уже когда-то искал, и сам оказываешься только тем, что ищешь, и ни мгновения не чувствуешь себя в одиночестве, ты в одиночестве всегда — и ни единой секунды, хоть и безмалейшей надежды повстречать другого, и в поисках точно так же — встречаешь только себя, господь нагугливает наши пути, следя, чтобы мы не выпадали из колеи, мне то и дело встречаются люди, ищущие то же, что и я, сказала я, поэтому мы здесь и встретились, на что старик заметил, дескать, это и есть судьба. Похоже, в экзегезе он продвинулся дальше меня.