Теплым вечером, когда дети уже спят, мы сидим на качелях, и она искоса бросает на меня свои взгляды, я почти верю в то, что это я и есть — учительница Роб, живущая в пригороде с красивым преподавателем-мужем, посвятившим себя науке, которой, как минимум, удалось найти подругу, способную ее понять.

Не знаю, заслуживает ли она с моей стороны этих жестоких мыслей в свой адрес. В Сандайле ей, похоже, понравилось. В тамошних краях есть особая притягательность, которую многие чувствуют, но почти никто не понимает. И это хорошо.


Убедившись, что она ушла, я осторожно открываю входную дверь. На дереве в палисаднике Гудвинов трепещут праздничные флажки. Из глубины дома доносятся звуки вечеринки, в которых все больше пробивается гам хорошей попойки. В холодном воздухе витает легкий аромат табака.

На крыльце у моих ног лежит лимонное безе. Чуть дальше, на дорожке за ним, виднеется липкое, скользкое пятно, оставшееся от трупика суслика. Такое ощущение, что мои ноздри улавливают вонь мертвой плоти, лежащей в мусорном баке.

Дабы отыскать для этой дорожки черный известняк по цене, которую мы могли себе позволить, мне понадобилось несколько месяцев. Мне нравится его текстура и то, как он хранит солнечное тепло, постепенно возвращая его босым ногам. Чтобы уложить его не по прямой, а по пологой кривой, ведущей к двери, я пригласила ландшафтного дизайнера. Летом ее обрамляют кустики розмарина, тимьяна, лаванды и шалфея, кое-где разбавленные причудливыми пятнышками красной лобелии. Ох, и намучилась же я, пока подобрала цветовую гамму.

Теперь, глядя на мою замечательную дорожку, я вижу лишь поблескивающую на солнце кровь и смерть.

И в этот момент ощущаю спиной чье-то присутствие. Мне даже не надо оборачиваться, чтобы понять, что это Колли. На сладости у нее прямо-таки нюх. Я наклоняюсь, поднимаю с крыльца безе, закрываю дверь и говорю:

— Но только вечером, после ужина.

— Папа только что ушел, — говорит она. — Через заднюю дверь.

Ну конечно ушел, кто бы сомневался. Тоже мне неожиданность. Я грузно опускаюсь на пол и прислоняюсь спиной к парадной двери. По лицу стекают горячие слезы. Вскоре у меня уже перехватывает дух, и я хватаю ртом воздух. Нос словно забит бетоном. Лицо опухло и скукожилось, как у пластмассовой куклы. А слезы все текут и текут.

— Мам?

О господи, Колли. Нет, надо собраться. Я стараюсь выровнять дыхание, чтобы не так сильно ее пугать. Хотя мне и не понятно, боится ли Колли. Она не такая, как другие. Когда сидишь в неуклюжей позе на полу в холле, словно олененок, и рыдаешь в присутствии дочери, у которой вот-вот начнется переходный возраст, в голове рождаются самые странные мысли.

— Не плачь, мам, — говорит Колли, — погоди-ка… я сейчас.

Она встает, и вскоре я слышу на кухне ее возню. Голова в руках кажется чугунной.

— Держи.

В поле зрения появляется какой-то предмет. Несколько секунд я смотрю на него невидящим взглядом. Это вилка с лимонным безе. Из горла рвется крик — пронзительный, громкий и короткий. Бьющий по нервам даже меня саму. Колли не морщится и лишь смотрит, не сводя с меня глаз.

— Тебе сразу станет легче, — говорит она.

И я его беру. Кислый лимон цепляется за язык, безе сахарным фонтаном тает во рту. Мне и правда становится легче, пусть даже совсем чуть-чуть.

— Спасибо, — говорю я.

И чуть не хохочу от того, как удивительно трогательно видеть, как она в утешение кормит меня десертом, хотя из другой части моей души вновь рвутся наружу рыдания, потому как в убогом эмоциональном словаре моей дочери ободрение сводится к яйцам, лимонной пасте и сахару, которые приготовила отцовская… ладно, об этом не будем.

— Все, все. Мне уже полегчало. Спасибо тебе, милая, — говорю я и для убедительности кладу в рот еще немного безе.

Колли несколько мгновений смотрит на меня, склонив набок голову, и удовлетворенно кивает. Я почти вижу, как рядом с моим именем появляется галочка, вычеркивающая меня из ее списка необходимых дел. Со мной все нормально, за меня можно больше не волноваться. Девочка возвращается к рисованию и опять что-то мурлычет себе под нос.

Я все ем и ем. Безе действительно хорошее.


Подозрения по поводу Ханны и Ирвина появились у меня не вчера, и тому были свои причины. Пару раз меня вырывал из нежных глубин сна тихий щелчок замка двери черного хода. Потом его усталость и привычка подолгу принимать душ. Запах алкоголя средь бела дня. И счастливый вид, который явно не мог быть связан с нашим браком.

Когда я увидела на ручке Энни волдырь, у меня было ощущение, будто на старомодном сейфе щелкнули колесики кодового замка или мяч для гольфа, мягко прокатившись по траве, угодил в самую лунку. Я просто все поняла. Пока болел Сэм, ни мы ни разу не ходили к Гудвинам, ни они к нам. По крайней мере, так считалось. Думаю, они попросту не могли сдержаться. Неужели он брал Энни с собой, когда ему полагалось за ней приглядывать? Как именно все произошло, уже не имеет значения. Стараниями мужа заразилась моя маленькая девочка. Этого я ему никогда не прощу. В голову приходит мысль о внутренностях суслика, разбросанных на горячем бетоне.

Ирвин осознает, что игра окончена. Я поняла это по его глазам, когда сказала, что у Энни ветрянка. Мой взгляд падает на безе на полу с проделанными в нем кратерами. Из слоев лимонного крема, меренги и теста торчит вилка. А ведь они могли сговориться между собой, чтобы он выскользнул через заднюю дверь, пока она отвлекала меня разговорами у парадной. Чтобы им никто не помешал встретиться и умотать. Только вот куда? В заросли кустов в соседнем квартале, которые летом кишат бурыми змеями? Или они куда-то поехали?

Я заметила, что Ник Гудвин никогда не смотрит на Ирвина и не называет по имени. Всегда либо приятель, либо дружище, либо мой дорогой — вроде дружелюбно, но вообще-то так обращаются к детям. И смотрит всегда куда-то ему через плечо. Ник знает, хотя пока еще может этого не сознавать.

Не думаю, что он сможет игнорировать этот факт и дальше. Интересно, к какому типу он относится — будет жить в отрицании или пойдет на прямое столкновение? Мне кажется, в отрицании. Он же риелтор, а такие всегда мастерски умеют подгонять реальность к потребностям дня. Я избрала третий путь: я киплю внутри, но снаружи — само спокойствие. Никому не посоветую.

Из головы никак не идет мысль: мне нравится Ханна. Порой даже гораздо больше Ирвина. И конец нашей дружбы доставляет поистине физическую боль. Боль тупую. Может, даже сродни менструальной. Мне так и хочется сказать ей: Выбери меня, ты даже не догадываешься, какой он на самом деле. Похоже, что даже в таком деле, как любовная интрижка мужа, меня одолевают совсем неподобающие чувства.


Энни аккуратно ест безе пальчиками. Она без конца следует примеру Колли, только с двойной силой. Если сестра отказалась пользоваться вилкой пару раз, то сама она теперь вообще не берет в руки столовые приборы.

— Солнышко… — начинаю я, но тут же умолкаю.

Пусть делает что хочет.

— Ты что, ссоришься с папой? — спрашивает она.

— А почему ты спрашиваешь?

В мое сердце медленно вползает чувство вины.

— Глядя друг на друга, вы оба темнеете и мрачнеете дальше некуда.

Порой даже страшно, до какой степени нас понимают дети.

— Видишь ли, взрослым ссориться полезно для здоровья, — говорю я, — вытаскивая наружу все, что накопилось внутри, чтобы и дальше оставаться друзьями.

— А вы с папой что, друзья?

У нее большие, как у лемура, глаза.

— Мы с папой лучшие друзья. Так же как вы с Марией.

Энни вертит в пальчиках кусочек безе.

— Марии я больше не нравлюсь, — говорит она и удрученно сжимает губки, как взрослая, которую постигло большое горе, — она теперь обижает меня в школе. Мы больше с ней не обедаем вместе. Мне от этого так грустно. Даже хочется умереть.

— Не говори так, маленькая моя, — отвечаю я, бросаясь ее обнимать.

Я потрясена. Мария — красивая девочка с темными, шелковистыми волосами. Выглядит как куколка и всегда говорит законченными предложениями. «Спасибо, миссис Кассен, я доела пирожное». Они с Энни всегда играли степенно и тихо. Мне думалось, она станет для моей дочери идеальной подругой.

— Вероятно, Мария сейчас переживает трудный момент, — говорю я, — знаешь, теперь у нее осталась только мама, а ту вскоре ждет развод с папой.

Помимо своей воли я чувствую в душе зловещий, горделивый трепет. Как бы плохо все ни было, ни я, ни Ирвин ни в жизнь не заставим пройти через это детей. Потому что слишком ими дорожим. Мне стыдно за вспышку злобы на Марию, которая уязвила ранимую душу моей дочери. Я прижимаю Энни к себе и вдыхаю запах ее волос.


По камням на дорожке скачет струя воды, смывая почерневшие, засохшие внутренности. Если бы я ждала, что эту грязь уберет Ирвин, когда вернется домой, кишки суслика валялись бы на нашей дорожке бог знает сколько времени. И кто вообще сказал, что это мужская работа? Вся эта кровь, вся вонь. Каждая хоть раз рожавшая женщина видела и похуже. Просто удивительно, как быстро мы забываем роды — боль и звук рвущейся плоти. Но это самозащита. Тело милостиво вносит свою правку, дабы сберечь разум.