Хилари держит своего белого пони на ферме за Боярышниковым тупиком, и порой я вижу, как она катается в поле вокруг леди Дуб. В утренней дымке Хилари натуральный кентавр — девушка и лошадь в равной пропорции.
Вот сейчас она медленно огибает леди Дуб — выездкой занимается. На ветвях у леди мелкие изумруды тугих почек. У друидов дерево — звено меж небесами и землей. Если забраться на леди Дуб, долезу ли я до небес, или обыкновеннейший великан-людоед, громыхая: «Фи-фай-фо-фам!» — сгонит меня обратно?
— С Днем дурака, — говорит Дебби (весьма не к месту), за обедом вручая мне подарок в обертке, и, не успеваю я насладиться сюрпризом, поясняет: — Красивая кофточка из «Маркса и Спаркса».
Если я апрельский дурак, тогда Чарльз, родившийся первого марта, вероятно, чокнутый мартовский заяц.
— Спасибо, — весьма нелюбезно бормочу я.
— Я просила собаку.
— Но у нас уже есть собака, — блеет Дебби, тыча в свою Гиги — карликового абрикосового пуделя, которого будто слегка подрумянили по краям; ни один волк не признает, что поучаствовал в эволюции этой твари.
Мистер Рис, в кои-то веки решив принести пользу, несколько раз устраивал покушения на Гиги — задушить, удавить, разорвать; увы, толку никакого. (В чем путешествует мистер Рис? В ботинках. Прежде Чарльз считал, что это уморительно.)
— Да господи боже мой, — говорит Винни, когда Дебби убирает у нее из-под носа водянистые макароны. Винни отнимает у нее тарелку.
— Вы ведь даже не едите, — негодует Дебби.
— И что? — ухмыляется Винни. (Из нее бы вышел отличный подросток.) — Это варево и собака есть не станет.
Дебби и впрямь стряпает чудовищно; трудно поверить, что в Новой Зеландии она закончила годичные курсы преподавателей домоводства. Что такое настоящая деньрожденная трапеза? Запеченный лебедь и грудки чибисов, ночки спаржи, листья артишока. И десерты, десерты, запеченные в форме замков и наряженные, как куртизанки, — утыканные мараскиновыми сосками и обернутые трубопроводом гирлянд из взбитых сливок. Я, впрочем, не утверждаю, что готова есть чибиса. Да и лебедя, если вдуматься.
Невзирая на препоны, Дебби цепляется за четкий шаблон семейной жизни, привезенный к нам четыре года назад, — его вырезали на каменных скрижалях и вручили ей люди под названием «мамуля и папуля». «Папуля» был школьным сторожем, «мамуля» — домохозяйкой, семья эмигрировала, когда Дебби исполнилось десять. Шаблон диктует наведение порядка в беспорядочном мире, что Дебби и проделывает посредством лихорадочных домашних хлопот.
— Выньте кто-нибудь ключик у нее из спины, — утомленно вздыхает Винни.
Я все жду, когда Дебби полезет в камин отделять чечевицу от золы.
«Арден» совершенно ее захомутал.
— Этот дом, — жалуется она Гордону, — живет своей жизнью.
— Не исключено, — вздыхает Гордон.
Дом, похоже, и в самом деле строит ей козни: Дебби покупает новые шторы — тотчас случается нашествие моли, Дебби кладет линолеум — стиральная машина организует потоп. Кухонная плитка трескается и отваливается, новые батареи отопления скрежещут, стонут и гремят в ночи, как банши. Дебби наводит в комнате чистоту, но, едва ступает за порог, пылинки вылезают из укрытия, перегруппируются на всех имеющихся поверхностях и хихикают, прикрываясь ладошками. (То, что незримо, приходится воображать.) Пыль в «Ардене», разумеется, не совсем пыль — это пудра усопших, хрупкая взвесь, ожидающая возрождения.
Дебби сажает овощи, а созревают морковки, смахивающие на корень мандрагоры, и зеленые картофелины. Тли и мошки роятся, как саранча, красная фасоль страдает карликовостью, капуста желтая, гороховые стручки пусты, газон убит, точно пустырь после бомбежки. А за изгородью у миссис Бакстер сад жужжит медоносными пчелами и зарос цветами — бобовые стебли щекочут брюхо облакам, каждый белый завиток на цветной капусте размером с дерево.
Бедная Дебби, и ее накрыло проклятие Ферфаксов, а именно: ничего хорошего никогда не выйдет, или, точнее, все выйдет плохо, едва тебе почудится, что, может, все выйдет хорошо.
— Ну, кто-то же должен это делать, — парирует Дебби, когда Винни осведомляется, так ли уж необходимо выйти из-за стола, чтобы Дебби его протерла, — а вы явно не собираетесь.
— Да уж, дьявол тебя дери, можешь не сомневаться, — отвечает Винни, но не встает, и Дебби приходится тереть вокруг, а Винни зубами цвета крокусов жует свою сигарету.
Винни всегда была героической fumeuse [Курильщица (фр.).] (она пропитана никотином насквозь), а в последнее время пристрастилась к самокруткам, и, куда ни пойдет, за ней сыплются ошметки «Золотой Виргинии».
— Какая гадость! — восклицает Дебби, натыкаясь на очередной бычок, из которого Винни высосала все жизненные соки. — Какая гадость! — восклицает Дебби, когда Винни приправляет табаком остатки макарон с сыром.
— Кто гадко поступает, тот и гадость, — загадочно бормочет Винни.
— Ну полно, полно, — миротворствует Гордон.
Ничего-то у него не выходит. Бедный Гордон. И глазом не моргнул, потеряв семейное состояние.
— Я и не хотел быть бакалейщиком, — говорит он, но хотел ли он стать конторской крысой отдела городского планирования в муниципалитете Глиблендса?
— При местных властях не прогадаешь, — подбадривает его Дебби, — пенсии, регулярные отпуска, может, по службе повысят. Как папулю. — («Куда повышают сторожей?» — недоумевает Чарльз.)
Чем Гордон занимался в Новой Зеландии? Он задумывается, удрученно улыбается:
— Овцеводством.
Единственное на всем белом свете, чего хочет Дебби, ей заказано. Дебби хочет ребенка. Судя по всему, она нерепродуктивна. («Бесплодна!» — каркает Винни.)
— Что-то с трубами не то, — поясняет Дебби (в менее библейских выражениях) всем и каждому. — Женские проблемы.
С трубами! Дебби — как большой водопровод, и вместо нервов, вен и артерий у нее внутри, наверное, колодцы, насосы и клапаны.
— Это все проклятие Ферфаксов, — утешает ее Чарльз.
Компенсируя бесплодность, Дебби жиреет. Она как большой мягкий пуфик на ножках. Обручальное кольцо вгрызается в палец, подбородков целый каскад. Ее неспособность плодоносить резко контрастирует с кошачьей империей «Ардена» (Винни — императрица), каковая разрастается в геометрической прогрессии.
Под столом Элеманзер, [Некоторые кошки Винни названы в честь якобы духов ведьмы, разоблаченной английским охотником на ведьм Мэттью Хопкинсом (1620–1647) в марте 1644 г. в городе Мэннингтри, Эссекс: Элеманзер, Пайуэкет (появлявшиеся, по словам ведьмы, в обличье бесенят) и Уксусный Том (борзая с бычьей головой).] одна из кошачьих придворных Винни, в припадке злонравной игривости оборачивается вокруг щиколоток мистера Риса. Тот проворно пинает животину и ухмыляется мне:
— Сладкие шестнадцать лет, а? — стирая макаронный сыр с жирных губ.
Мистер Рис, жилец, который никак не уедет, в последнее время почти сблизился с Винни — каждый пятничный вечер они играют в безик и попивают мадеру.
— У них ведь нет физических отношений, как думаешь? — в ужасе шепчет Дебби Гордону, а тот фыркает и хохочет:
— Когда рак на горе свистнет.
Мистер Рис сдавленно вскрикивает — кошка в отместку запускает когти ему в ногу, — но удушает вопль салфеткой, ибо с Винни лучше не связываться.
— Я пеку тебе торт, — объявляет Дебби.
В духовке неуправляемо булькает что-то чудовищное. В кухне — средоточие зла, здесь у нас колыбель теории хаоса: чайная ложка, упавшая в одном углу, в другом вызывает пожар на плите и падение вообще всего с полок.
— Чудненько, — говорю я и улепетываю в «Холм фей», а запах грусти дышит мне в затылок.
В саду на задах миную Гордона — он созерцает гигантскую бузину, разросшуюся прямо под домом. Теперь из окна столовой видна только она — бузина стучит и трясет листьями в окно, будто умоляет впустить, за ради бога. Гордон, а-ля философ-дровосек, опирается на громадный старый топор.
— Придется рубить, — печалится он.
Лучше бы поостерегся: по некоторым данным, бузиной иногда прикидываются ведьмы.
В «Холме фей» меня встречает запах поприятнее деньрожденного торта.
— Джем, — говорит миссис Бакстер, собирая медовую пену с сахарной массы, булькающей в большой кастрюле; джем цвета темного янтаря и растаявших львов. — Последние севильские, — грустно прибавляет она, словно эти Севильские — некогда славный, а ныне разорившийся знатный род. — Малка мешани в тавичке, — велит она мне, вручая длинную деревянную ложку, — и загадай желание. Давай желай, желай, — повторяет она, точно слабоумная фея-крестная.
— Любое?
— Абсолютно.
(Я, разумеется, загадываю секс с Малькольмом Любетом.)
— Могла бы вечеринку закатить, — говорит миссис Бакстер, — или поиграть.
Будь ее воля, мы бы целыми днями играли. У нее есть книжка «Домашние забавы» (миссис Бакстер ее очень любит) — реликвия стародавнего счастливого детства, там игры на любой случай.
— Игры в доме, — говорит миссис Бакстер, довольно кивая и помешивая джем, — ну, скажем, на Первое апреля? «Праздник Первого апреля, — читает она, — зачастую весьма занимателен, ибо кто же не любит дурака? Однако следует тщательно отбирать подходящих гостей». — (По-моему, вполне разумный совет.)
Одри нахохлилась за кухонным столом, аккуратным почерком старательно заполняет ярлыки — «Джем, апрель 1960», — и волосы обнимают ее лоб прозрачным нимбом червонного золота. Она поднимает голову и улыбается — чудесный кусок дыни, а не улыбка, неизменно подарок, точно солнышко выглянуло из-за хмурой тучи.
Сплошным золотым ливнем миссис Бакстер разливает горячий джем по блестящим стеклянным банкам. Миссис Бакстер запасливый хомяк, кладовая у нее набита всевозможным повидлом, желе и сырами — желе из диких яблок, терносливовый джем, клубничное варенье и бузинное, шиповниковый сироп и терновый ликер.
Когда в мире воцарится вечная зима, когда обледенеют медовые соты и увянет сахарный тростник, нас хотя бы взбодрит варенье миссис Бакстер.
Я отправляюсь домой с банкой еще теплого джема. («Варенье, варенье, варенье, — канючит Винни, любительница кисленького, — она что, больше ничего не умеет?»
— Она что, думает, я не умею джем варить? — фыркает Дебби, получая очередную банку, но ужасный джем Дебби никто не ест, потому что, едва она его сварит, он весь идет зелеными пятнами, точно лунный сыр.)
Я закрываю калитку миссис Бакстер, а когда от нее отворачиваюсь — наиневероятнейший поворот сюжета: знакомая улица исчезла, и я стою не на тротуаре — я стою в поле. Улицы, дома, ровненькие шеренги деревьев — все пропало. Остались только леди Дуб и церковь, а вокруг сгрудились ветхие домишки. Место то же, но другое — это как?
Из Чарльзовых исследований паранормального я знаю, что люди сплошь и рядом пропадают, переходя поле. Может, это мне и грозит? Внезапно кружится голова, будто планета закрутилась быстрее; отчаянно хочется лечь и вцепиться в траву, чтоб не скинуло с лица земли. Правда, есть и другой вариант: меня всосет в почву, и следующие семь лет от меня не будет ни слуху ни духу.
По счастью, ко мне кто-то идет — человек в котелке и длинном пальто с каракулевой оторочкой. На вид странный, но безобидный — не похож на пришельца, замыслившего меня похитить; нет, он прикасается к котелку, подходит ближе, вежливо осведомляется о моем самочувствии. В руке у него кипа бумаг — карты и планы, — и он радостно ими машет.
— Замечательный будет год, — сообщает он. — Annus mirabilis, [Чудесный год (лат.).] как говорят эти якобы образованные. Вот здесь, — грохочет он, топая по грязной траве там, где минуту назад росла высокая боярышниковая изгородь «Ардена», — вот прямо здесь. Я построю отличный дом. — И он оглушительно хохочет, будто удачный анекдот рассказал.
После нескольких минут отлучки ко мне возвращается голос:
— А какой именно, простите, год?
Человек как-то вздрагивает.
— Год? Тысяча девятьсот восемнадцатый, разумеется. А вы думали какой? И скоро, — продолжает он, — здесь будут дома. Куда ни кинь взгляд, барышня, — сплошные дома. — И он уходит, хохоча, шагает к литской церкви, перелезает через забор и исчезает.
А потом ноги мои опять на тротуаре, и вокруг деревья с домами.
Кажется, я помешалась. Я помешана, следовательно думаю. Я помешана, следовательно думаю, что существую. Батюшки-светы, и помоги мне бобик, как сказала бы миссис Бакстер.
— Поразительно, — завистливо говорит Чарльз, — ты, наверное, угодила в разрыв пространственно-временного континуума.
Можно подумать, это нормально, можно подумать, я просто на море прокатилась. Остаток вечера он выпытывает у меня малейшие детали устройства этого мира иного: — А запахи были? Тухлые яйца? Статика? Озон?
Никакой такой гадости, раздраженно отвечаю я, только зеленая трава и горьковатый аромат боярышника.
Наверное, это какая-то космическая первоапрельская шутка. Мне всего шестнадцать, а я сочусь безумием, как дырявое решето.
Ну и как мне отметить день рождения? В идеальном (воображаемом) мире я была бы сейчас на диких пустошах за Глиблендсом, ветер трепал бы мне юбки и волосы, я слилась бы в страстном объятии с Малькольмом Любетом, но, увы, он не постигает, что мы предназначены друг для друга, что в минуту рождения мира мы были едины, что мы две половинки яблока, [Уильям Шекспир. Двенадцатая ночь, или Что угодно. Акт V, сц. I. Пер. Э. Липецкой.] а мой шестнадцатый день рождения — самый подходящий случай воссоединить наши тела и предаться яростным восторгам.
— Ну, в «Стародавнем светиле» неплохо кормят, — советует Дебби, — и очень вкусное мороженое. — («Старейший паб Глиблендса — свадьбы и похороны. Заходите поужинать!»)
Но я, по-прежнему в сюрреалистическом шоке от столкновения с застройщиком, отправляюсь в «Пять пенни» и там поедаю рыбу с картошкой в обществе Одри и неизбежной Юнис, которая, к сожалению, ни в какой Клиторпс не уехала. Не забудем также о моем невидимом друге, запахе грусти.
По пути домой даже Юнис теряет дар речи, когда мы сворачиваем в Боярышниковый тупик: внезапно, без никаких прелюдий, над крышей дома Одри встает луна.
И не просто так луна, не обыкновенная, но огромный белый круг, большая мятная пастилка, почти мультяшная луна, и вся ее лунная география с морями и горами серо сияет, и чистый свет ее заливает древесные улицы, и он гораздо мягче уличных фонарей. Мы застываем, то ли зачарованные, то ли перепуганные этим магическим восходом.
Что такое с Луной? За последние сутки ее орбита приблизилась к Земле? Лунная гравитация тянет на себя прилив моей крови. Это ведь чудо, правда? Нарушение самих законов физики. К счастью, лунное безумие я переживаю не одна — Одри так вцепилась мне в локоть, что щиплет даже через пальто.
Еще секунда — и мы бы с луками и стрелами наготове ринулись в леса, за нами бы понеслись борзые, мы посвятили бы себя Диане, но тут встревает здравомыслящая Юнис:
— Мы наблюдаем иллюзию Луны — доказательство того, как мозг способен ошибочно трактовать воспринимаемые явления.
— Чего?
— Иллюзия Луны, — втолковывает она. — Это потому, что есть точки отсчета, — она машет руками, как чокнутый ученый, — антенны, трубы, крыши, деревья, и они нарушают наше восприятие размеров и пропорций. Вот, — она разворачивается и вдруг тряпичной куклой складывается пополам, — посмотрите на нее между ног. Видите! — торжествует она, когда мы наконец подчиняемся этому нелепому приказу. — Она уже не такая большая. — (Да, грустно соглашаемся мы, уже не такая.) — Это потому, что у вас больше нет точек отсчета, — педантично продолжает она, и тут, к моему удивлению, Одри говорит:
— Юнис, помолчи.
А я любезно машу рукой туда, откуда мы пришли:
— На случай, если ты забыла, Юнис, твой дом там.
И мы убегаем — пускай возвращается домой в одиночестве. Луна всплывает в небо и уменьшается.
Про Луну я ничего не понимаю. Юнис может фонтанировать лунной статистикой до греческих календ — мне без разницы. В странствиях Луны по небесам я не вижу никакого порядка — сегодня она выпрыгивает из небесного кармана за «Холмом фей», завтра летит над Боскрамским лесом, а послезавтра вот она, за плечом, провожает меня по Боярышниковому тупику. Она прибывает и убывает с бредовым безрассудством: сначала тонкий обрезок ногтя, через минуту — горбатая долька лимона, а еще через минуту — надутая дыня. Вот тебе и правильная периодичность.
Я лежу в постели и смотрю в окно, а окно заполняет Луна. Я вижу Луну — Луна видит меня. Она в вышине, усохла до нормального размера, она свободна — Земля ее отпустила. Обыкновеннейшая Луна — не кровавая, не голубая и не ущербная Луна, что качает на руках новолуние, — нет, нормальная апрельская Луна. Благослови боже Луну. И благослови боже меня. Где-то в далекой дали воет собака.
Да что такое?
Лето заполоняет древесные улицы, вновь наряжает их в зеленое.
— А вот забавно было бы, — мечтает Чарльз, — если б лето не пришло? И был бы мир вечной зимы?
Пробуждаюсь от малоприятного сна: я шла вверх по холму, точно Джилл без Джека, дабы набрать воды из колодца на вершине. Как известно, походы к колодцам чреваты инопланетными похищениями, и потому во сне я была очень довольна, что добралась до вершины и никуда не пропала.
Спустила ведро в колодец, услышала, как плещет вода, потащила ведро наверх. На дне что-то лежит — у меня улов. Что-то бледное, безжизненное, и я ахаю в ужасе — я поймала голову.
Веки у нее закрыты, лицо смутно напоминает посмертную маску Китса, а потом глаза вдруг распахнулись и голова заговорила, омертвелые губы медленно зашевелились — и я узнала этот римский нос, темные кудри, длинные ресницы; я выловила голову Малькольма Любета. Скорее голова статуи, чем настоящая отрубленная, — скол чист и ровен, ни сосуды, ни порванные сухожилия не извивались щупальцами в ведре.
Голова испустила ужасный вздох, вперилась в меня мертвым взором и взмолилась:
— Помоги мне.
— Помочь? — спросила я. — Как тебе помочь?
Но веревка выскользнула из пальцев, ведро с грохотом упало в колодец. Я заглянула. Бледное лицо мерцало из-под воды, глаза снова закрылись, слова «помоги мне» отдавались эхом, точно круги на воде, а потом угасли.
Что значит сон про Малькольма Любета? И почему только голова? Потому что он в школе был главным старостой? (А сны настолько примитивны?) Потому что накануне я читала «Изабеллу, или Горшок с базиликом»? [«Изабелла, или Горшок с базиликом» (Isabella, or the Pot of Basil, 1818) — поэма английского поэта-романтика Джона Китса (1795–1821) по мотивам одной из новелл «Декамерона» (1350 — ок. 1353) Джованни Боккаччо; в поэме, как и в новелле, героиня в горшке с базиликом прячет голову убитого возлюбленного.] В «Ардене» даже герань не приживается, не говоря уж о голове. Вообразите, как о ней надо заботиться: тепло, свет, беседа, причесывать, приглаживать, — идеальное хобби для Дебби. Базилику в пагубной обстановке «Ардена» придется совсем туго.
Да, понятно, я бурлящий котел подростковых гормонов, Малькольм Любет — венец моей страсти, но декапитация?
— У Фрейда просто праздник случился бы, — анализирует Юнис, — головы, колодцы — подавленные сексуальные желания и зависть к пенису…