Эта мысль озадачивала Рука не меньше простых чисел. Чернокожих он никогда не видел, поэтому имел обо всем этом лишь отвлеченное представление, но чувствовал: в доводах Ланселота что-то не вяжется. И все же, как он ни старался, найти им опровержения не мог.

Как бы то ни было, он решил держаться от Ланселота Персиваля подальше.

При случае он спускался на галечный берег, к самой кромке воды, где на входе в бухту возвышалась Круглая башня. Туда, к основанию ее старинной каменной кладки, никто никогда не ходил. Это место, такое же нелюдимое, как и он сам, стало ему своего рода другом.

В стене башни имелось потайное отверстие, где он хранил свою коллекцию камешков. Вполне обыкновенные, они были ценны лишь тем, что каждый отличался от других. Он шептал себе под нос, разглядывая их и подмечая их особенности: «Смотри-ка, этот весь в крапинку! А вот этот — правда похож на поверхность Луны?»

Он сам себе стал вопросом и ответом.

Во время учебы в академии единственное утешение он находил на страницах книг. Евклид виделся ему старым другом. «Две величины, порознь равные третьей, равны между собой». «Целое больше части». В обществе Евклида ему казалось, будто он всю свою жизнь говорил на иностранном языке и только теперь наконец услышал его из уст другого человека.

Он подолгу корпел над «Грамматикой латинского языка» Уильяма Лили [Уильям Лили (1468–1522) — английский грамматист, чей труд по грамматике латинского языка был в ходу вплоть до середины XIX в.] — ему нравилось, что обманчивые тайны языка можно свести к отдельным единицам, столь же надежным и взаимозаменяемым, как числа. «Dico, dicis, dicet». Датив, генитив, аблатив. Со временем он привык считать греческий и латынь, французский и немецкий не столько способами изъясняться, сколько механизмами мышления.

Но главное — благодаря полученным в академии знаниям по астрономии и навигации преобразились небеса. Для Рука стало откровением, что звезды — это не просто загадочные светящиеся точки, а часть некой общности — столь огромной, что при мысли о ней кружилась голова. Ощущение походило на косоглазие — он стоял на земле и вместе с тем смотрел на нее со стороны. С этой точки обзора не было видно ни комнат, ни полей, ни улиц, а только шарообразный сгусток материи, мчащийся сквозь просторы Вселенной по орбите, о точной форме которой догадался немец по фамилии Кеплер, чье предположение позже подтвердил англичанин по фамилии Ньютон — его-то именем и назвали мост в Кембридже.

Рук часами предавался напрасным грезам о том, как беседовал бы с Евклидом и Кеплером, будь они живы. В мире, что они описывали, царил порядок, и всему имелось свое место. Может, даже мальчику, которому, казалось, нигде места не было.

Когда капеллан узнал, что у Рука превосходный слух, тот увидел в этом очередное проклятье.

— До-диез! — выкликнул он, и Рук, прислушавшись к себе, взял ноту. Капеллан застучал по клавише рояля.

— А теперь си-бемоль, Рук, дашь мне си-бемоль?

Рук прислушался, спел, и капеллан, развернувшись на табурете, обернулся к нему — он так раскраснелся, что Рук на мгновенье опешил, решив, что он сейчас его расцелует. У него за спиной на хорах захихикали одноклассники, и Рук понял: он за это еще поплатится.

Но как только он достаточно вытянулся, капеллан стал учить его игре на часовенном органе. На месте глухой стены открылась дверь в новый мир.

Руку нравилась логичность нотного письма, то, что его базовую единицу — целую ноту — можно дробить на все более мелкие доли. Даже самая коротенькая половинка от четверти восьмушки была частью той целой — неслышной, но лежащей в основе каждой ноты и придававшей смысл ее звучанию.

Нравился ему и сам инструмент. Орган представлял собой не что иное, как несколько десятков труб, пропускающих воздух. Каждая из них издавала всего один звук, и никакой другой: одна труба — одна нота. Каждая занимала свое место в общем ряду и, открыв металлический рот, ждала, готовая выдохнуть. Рук, сидя за клавиатурой в двадцати ярдах, на другом конце капеллы, брал аккорд и слушал, как каждая труба пропевает свою ноту. Он едва не заливался слезами благодарности за то, что мир способен явить такое великолепие звука.

Он часами сидел в капелле и разучивал фуги. Всего дюжина нот — вряд ли это можно назвать музыкой. Но потом они начинали беседовать — задавали тему и отвечали — путем повторения, увеличения или уменьшения длительностей, а иногда мелодия и вовсе поворачивала вспять, точно ретроградный Марс. Рук весь обращался в слух, будто слышал кончиками пальцев, подобно слепцу чувствуя едва заметные различия текстур. Спустя пару-тройку нотных листов все голоса сплетались воедино, образуя творение столь грандиозное, что стены капеллы едва выдерживали его мощь.

Другие, уставая часами напролет слушать Букстехуде и Баха, жаловались на отсутствие мелодии. Но Руку фуги именно тем и нравились, что их нельзя было пропеть. Фуга не сводилась к одной единственной мелодии, а заключала в себе множество голосов. Как разговор.

Он прослушал сотни проповедей, сидя за органом, спиной к занятым церковным скамьям. Как и все, он причащался хлебом и отпивал вино из потира. Но Бог греха и возмездия, страстей и воскрешения не говорил с ним. Ничего против Бога он не имел, но нашел Его отнюдь не в словах и обрядах.

Он узрел Его в ночном небе задолго до того, как понял его законы. Ему всегда виделось нечто чудесное и утешительное в том, как слаженно, точно единое целое, двигались звезды.

Долгими зимними вечерами Рук выскальзывал на улицу, шел мимо кухонь во двор и обращал взгляд наверх. Созвездия в холодном небе, казалось, сияли совсем близко. Он находил умиротворение в том, что среди них всегда можно было отыскать Возничего и Малую Медведицу, вместе описывавших круг по небосводу. Каждой отдельной искорке не приходилось в одиночку искать свой путь в потемках: все они двигались сообща, удерживаемые на своем месте чьей-то всесильной рукой.

В детстве он думал, что круглая, как тарелка, луна порой становится совсем тоненькой за счет какого-то хитроумного фокуса. Узнав истинную причину, он испытал благоговение. В том была закономерность, просто он не понимал ее масштабов. Чтобы ее заметить, недели мало — нужен месяц.

Он надеялся, что вот так, изменив масштаб, можно понять все на свете. Будь у него не одна неделя, и не год, и даже не целая жизнь, а тысячелетия, эоны, он бы увидел, что все беспорядочные на первый взгляд перемещения небесных тел и перипетии земной жизни наделены смыслом. Пусть некоторые уровни мироустройства лежат за гранью человеческого познания. Это не мешает верить, что где-то под спудом хаотичной жизни отдельного человека звучит вселенская целая нота.

Подобно капеллану с его Евангелием, Рук нашел для себя собственный сакральный текст, в котором ему явил себя Господь: математику. Раз человеку дан разум, способный мыслить числами, значит, не случайно мир поддается познанию посредством этого инструмента. Понять какую-то из сторон мироздания было все равно, что взглянуть в лицо Богу — пусть не прямо, пусть путем своего рода триангуляции; но ведь мыслить математически — значит чувствовать волю Божью внутри себя.

Рук видел, что другие находят отдушину в своем представлении о Боге как о суровом, но добром отце или брате, который делит с ними тяжкую ношу. Ему же, напротив, отрадой служила уверенность в том, что жизнь отдельного человека не имеет значения. Он, кем бы ни был, — часть единого целого, пустяковая нота в великой фуге бытия.

Продиктованная этим нравственность выходила за рамки нескольких немногословных предписаний из книги капеллана. Она требовала чтить единство всего сущего. Навредить одному — значит навредить всем.

Рук мечтал, как покинет это место — не только академию, но и закрытый от остального мира, жавшийся к бухте Портсмут с его узкими улочками, где все слишком хорошо знали его, старшего сына Бенджамина Рука, — хорошего, но слегка чудаковатого паренька.

Не имея никаких доказательств, он все же упрямо верил, что однажды на свете найдется место для такого человека, как он.

* * *

В 1775 году Руку исполнилось тринадцать, и доктор Эдейр отвез своего талантливого ученика в Гринвич, чтобы познакомить с королевским астрономом.

Так далеко от дома Рук еще не бывал. Всю дорогу он глазел из окна экипажа — все ему было в диковинку, будто он оказался в самом сердце Африки. Каждая грязная деревушка — внове, каждый вылупивший глаза фермер — чужеземец. К концу дня он опьянел от новых впечатлений.

Доктор Викери оказался мужчиной средних лет с тяжелой челюстью и сонным, ускользающим взглядом. Рук узнал в этом себя: ему тоже нелегко было смотреть людям в глаза.

Потрясенный тем, что он оказался в той самой шестиугольной комнате с высокими окнами, где Галлей некогда рассчитал траекторию движения своей кометы, Рук не смог как полагается ответить на приветствие королевского астронома. Но доктора Викери неловкость мальчика ничуть не смутила. Он подвел Рука к стене, где висела огромная латунная четверть круга, по краю которой бежала шкала с делениями такими же тонкими, как орнамент на золотых часах доктора Викери.

— Мастер Рук, я уверен, вам будет любопытно взглянуть на этот квадрант. Восемь футов в радиусе. Видите маркировку на дуговидных пластинах? Изготовлено лондонским механиком Джоном Бердом с помощью метода половинного деления.