Вот оно, начинается. Я положила ладонь на руку матери:

— Ах, мама…

— Ерунда! — Она высвободилась и щелкнула меня по пальцам. — Я была не последней. Оставалось еще несколько ребят… маленький мальчик с отвратительным кожным заболеванием. Не знаю, что с ним случилось, он по-прежнему находился в комнате, когда меня забрали. После я долгие годы заставляла себя покупать подгнившие фрукты, если они попадались под руку в лавке зеленщика. Не вертела и не клала их обратно на полку, если что-то не нравилось.

— Но в конце концов тебя выбрали.

— Да, в конце концов меня выбрали. — Мать понизила голос, теребя что-то на коленях, и мне пришлось наклониться ближе. — Она опоздала. Комната почти опустела, большинство детей разобрали, и дамы из Женской добровольной службы убирали чайную посуду. Я украдкой начала хныкать. И тут внезапно возникла она, и изменился сам воздух комнаты.

— Изменился?

Я сморщила нос, подумав о сцене из «Кэрри» [«Кэрри» (1976) — экранизация одноименного романа Стивена Кинга.], в которой взрывается лампочка.

— Это трудно объяснить. Тебе когда-нибудь встречались люди, которые словно приносят свою собственную атмосферу, где бы ни появлялись?

Возможно. Я неуверенно пожала плечами. На мою подругу Сару все сворачивают головы; не совсем атмосферное явление, но все же…

— Да нет, конечно, не встречались. Это так глупо звучит. Я имела в виду, что она отличалась от других людей, была более… Сложно описать. Просто более. Странная красота, длинные волосы, большие глаза, довольно дикий вид, но не только это выделяло ее из толпы. В сентябре тридцать девятого ей было всего семнадцать, однако, когда она вошла, остальные женщины словно погрузились в себя.

— От почтительности?

— Вот именно, от почтительности. Удивились при ее появлении и не знали, как себя вести. Наконец одна из них обрела дар речи и поинтересовалась, чем может помочь. Девушка только взмахнула длинными пальцами и заявила, что хочет забрать своего эвакуированного. Так и сказала: не просто эвакуированного, а своего эвакуированного. А потом направилась прямо ко мне, сидевшей на полу. «Как тебя зовут?» — спросила она и, когда я ответила, улыбнулась и предположила, что я, наверное, устала после дальней дороги. «Поживешь у меня?» Вероятно, я кивнула, потому что она повернулась к главной распорядительнице, той, со списком, и сообщила, что берет меня к себе.

— Как ее звали?

— Блайт, — отозвалась мать, подавив едва заметную дрожь. — Юнипер Блайт.

— И это она прислала письмо.

Мама кивнула:

— Она подвела меня к самой роскошной машине, какую я встречала в жизни, и отвезла в дом, где жила со своими старшими сестрами-близнецами. Мы проехали сквозь железные ворота по извилистой дорожке и оказались у огромного каменного здания, окруженного густыми лесами. Замка Майлдерхерст.

Название прямо из готического романа. Я поежилась, вспомнив мамин всхлип, когда она увидела имя женщины и адрес на обороте конверта. Я читала истории об эвакуированных, о том, что порой происходило, и в ужасе пролепетала:

— Там было кошмарно?

— О нет, ничего подобного. Вовсе не кошмарно. Совсем напротив.

— Но письмо… Оно заставило тебя…

— Письмо стало неожиданностью, вот и все. Просто давнее воспоминание.

Мать замолчала, и я задумалась о чудовищности эвакуации. Как же, наверное, страшно и странно очутиться ребенком в незнакомом месте, где все совершенно иначе. Я еще не забыла собственных детских переживаний, ужаса новой, пугающей обстановки, цепких привязанностей, порожденных жаждой выживания, — к зданиям, симпатичным взрослым, особым друзьям. При воспоминании об этих нерасторжимых связях меня осенила внезапная мысль:

— Ты вернулась туда после войны, мама? В Майлдерхерст?

Она вскинула глаза:

— Разумеется, нет. Зачем?

— Не знаю. Чтобы наверстать упущенное. Чтобы поздороваться. Чтобы повидаться с подругой.

— Нет! — отрезала она. — У меня была собственная семья в Лондоне, мать не могла без меня обойтись, к тому же было много работы, предстояло навести порядок после войны. Реальная жизнь продолжалась.

С этими словами между нами опустился привычный занавес, и я поняла, что беседа окончена.


Мы так и не поели жаркого. Мама пожаловалась, что у нее нет аппетита, и спросила, не слишком ли я расстроюсь, если мы пропустим этот раз. Казалось жестоким напоминать ей, что я в любом случае не ем мяса и прихожу, скорее, выполнить дочерний долг. Поэтому я просто заверила, что ничего страшного, и предложила ей прилечь. Она согласилась и, пока я собирала вещи, проглотила две таблетки парацетамола и велела мне закрывать уши от ветра.

Папа, как выяснилось, все проспал. Он старше мамы и несколько месяцев назад стал пенсионером. Это не пошло ему на пользу. В будни он рыщет по дому в поисках чего бы починить или отдраить, сводя маму с ума, а по воскресеньям дремлет в кресле. «Дарованное самим Господом право хозяина дома», — объясняет он любому, кто согласится слушать.

Я поцеловала его в щеку и переступила родительский порог, бросив вызов морозному воздуху. Спустилась в метро, усталая, встревоженная и несколько подавленная перспективой возвращения в чертовски дорогую квартиру, в которой до недавнего времени мы жили с Джейми вдвоем. Только между «Хай-стрит-Кенсингтон» и «Ноттинг-Хилл-гейт» до меня дошло, что мама так и не сказала, о чем говорилось в письме.

Воспоминание проясняется

Записывая все это, я слегка разочаровываюсь в себе. Но задним умом все крепки, и теперь, когда я знаю, что мне было что искать, легко недоумевать, отчего я не отправилась на поиски. Но я не полная идиотка. Мы с мамой встретились за чаем несколько дней спустя, и хотя я снова не решилась сообщить о своих изменившихся обстоятельствах, я все же поинтересовалась содержимым письма. Она отмахнулась: мол, так, ерунда, немногим больше чем простой привет, а ее реакция дома была вызвана лишь удивлением. Тогда я не догадывалась, что моя мама — умелая лгунья, иначе у меня был бы повод усомниться в ее словах, продолжить расспросы или обратить особое внимание на язык ее тела. Ведь обычно этого не делаешь. Людям инстинктивно веришь, особенно тем, кого хорошо знаешь. Родным я доверяю слепо. Или доверяла.

И потому я на время забыла о замке Майлдерхерст и маминой эвакуации и даже о том странном факте, что она никогда раньше о них не упоминала. Это было довольно легко объяснить, как и большинство вещей, если хорошенько постараться. Мы с мамой неплохо ладили, но никогда не были особо близки и уж точно не вели долгие задушевные беседы о прошлом. Как, впрочем, и о настоящем. Судя по всему, ее эвакуация была приятным, но незапоминающимся опытом, и у нее не было причин делиться им со мной. Одному Богу известно, как много я утаивала от нее.

Сложнее объяснить то странное сильное чувство, которое охватило меня, когда я наблюдала за ее реакцией на письмо, — необъяснимую уверенность, что существует некое важное воспоминание, которое я никак не могу ухватить. Нечто, что я видела или слышала, но забыла, трепетало в темных уголках памяти, отказываясь замереть и позволить себя разглядеть. Нечто трепетало, и я гадала, изо всех сил стараясь припомнить, не пришло ли много лет назад другое письмо, которое тоже заставило маму плакать. Однако ничего не получалось: обрывки детских впечатлений не желали принимать четкие очертания, и я решила, что, наверное, меня подводит слишком живое воображение, которое, по словам родителей, неминуемо доведет меня до беды, если я не буду осторожна.

В то время у меня были более важные заботы. А именно: где я буду жить, когда оплаченная аренда квартиры истечет. Деньги были внесены за полгода вперед — прощальный подарок Джейми, своего рода извинение, компенсация за недостойное поведение, — но к июню заканчивались. Я прочесывала газеты и витрины агентств по недвижимости в поисках квартир-студий, однако с моей скромной зарплатой найти жилье не слишком далеко от работы оказалось непросто.

Я работаю редактором в «Биллинг энд Браун бук паблишерс». Это небольшое семейное издательство здесь, в Ноттинг-Хилле; основано в конце 1940-х Гербертом Биллингом и Майклом Брауном, первоначально — с целью публикации собственных пьес и стихотворений. Когда-то, полагаю, оно было вполне уважаемым, но с течением десятилетий, по мере того как более крупные издательства занимали бо́льшую долю рынка, а интерес читателей к авторской литературе падал, нам пришлось ограничиться литературой, которую мы в добродушном настроении называем жанровой, а в менее добродушном — пустой. Мистер Герберт Биллинг — мой начальник, а также наставник, защитник и лучший друг. У меня не так много друзей, по крайней мере из плоти и крови. Я вовсе не страдаю от одиночества, просто я не из тех, кто притягивает друзей или любит находиться в толпе. Я умею обращаться со словами, но только в мыслях, и часто думаю, как чудесно было бы заводить отношения лишь на бумаге. Полагаю, в известном смысле я так и делаю, ведь у меня сотни друзей иного рода, живущих в переплетах, на бесчисленных великолепных печатных страницах, среди историй, которые каждый раз разворачиваются одинаково, но не утрачивают своей прелести, берут за руку и проводят сквозь врата в миры панического ужаса и восторженной радости. Восхитительных, верных, достойных спутников… некоторые из них — настоящий кладезь мудрых советов… однако, к сожалению, к ним нельзя попроситься пожить на месяц-другой.